Главная
Издатель
Редакционный совет
Общественный совет
Редакция
О газете
О нас пишут
Свежий номер
Материалы номера
Архив номеров
Авторы
Лауреаты
Портреты поэтов
Видео
Книжная серия
Гостевая книга
Контакты
Магазин

Материалы номера № 16 (168), 2015 г.



Ольга Даранова
"По главной улице с оркестром…"

Помните фразу Костика из кинофильма "Покровские ворота": "Спит родимый аквариум. Спит…"? Это он — о коммунальной квартире, где живут несколько семей одним общим домом. Явление обычное для 50‑х‑60‑х годов прошлого, двадцатого века. Такой "аквариум" был и в моей жизни.
На улице Карла Маркса в многоэтажном кирпичном доме добротной старорежимной кладки жили мои бабушка Ольга и дед Михаил. Квартира была коммунальная, на три семьи с общей кухней. Удобства находились за пределами жилплощади в холодном коридоре, да и удобствами их назвать было трудно. В те времена отдельные квартиры считались роскошью, вожделенной мечтой многих горожан.
Говорят, детская память цепкая, многое хранит такого, что, на первый взгляд кажется неважным, незначительным… Но по истечении времени эти крупицы воспоминаний становятся очень дороги, и ты старательно достаешь их из закромов памяти, как бисер из старинной бабушкиной шкатулки. Потому что эти крупицы памяти, эти смешные, даже, казалось бы, нелепые, эпизоды канувшей в Лету жизни — приметы времени, в котором жило целое поколение наших соотечественников.
Бабушка с дедом занимали одну большую двадцатиметровую комнату с двумя окнами, выходящими во двор, с печью-"голландкой", которая согревала обитателей квартиры в холодные зимние вечера. Помню, бабушка любила стоять у этой печки, греться и смотреть на огонь. Мебель была незатейливая, как у многих в то время: кровать, круглый стол в центре комнаты, покрытый вязаной белой скатертью, диванчик, шифоньер, швейная машинка. Над кроватью висел коврик из плотной ткани, на котором масляной краской был изображен зимний пейзаж. На переднем плане — тройка запряженных лошадей, сани несутся по лесу, а за ними гонится стая волков. В санях двое седоков, один правит лошадьми, другой отстреливается. Мой младший брат, глядя на этот коврик, размышлял: догонят волки повозку или нет?
Так вот, жили-не тужили. Про таких, как мои дед и бабушка, обычно говорят — "не пара". Она — тихая, аккуратная, домашняя, не любившая шумных компаний. Он — юркий, подвижный, жизнерадостный, бесшабашный музыкант-самоучка, игравший в духовом оркестре. Музыке дед нигде не учился, но знал ноты и старательно писал клавиры вальсов, фокстротов, танго. Он даже спал, положив под голову вместо подушки стопку любимых нот. Рядом с его кроватью всегда лежала труба. Когда приходили внуки (я и мой двоюродный брат), он часто говаривал: "Давайте-ка я вам сыграю вальсок. А хотите — танго?" — говорил, делая ударение на последнем слоге. При этом он садился посреди комнаты на пол, почему-то надевал на голову шляпу и старательно дудел в свою трубу. Он был чрезвычайно доволен, когда играл, а когда у него случались слушатели — доволен вдвойне. Трубы у него были разные: маленькая альтушка, побольше — баритон и самая большая — бас.
По воскресеньям дед часто пропадал на целый день. Бабушка сердилась, а он только добродушно бормотал: "Лель, я на сыгравку". На современном языке это означало "на репетицию". Для деда это было святое. Душа его рвалась вон из стен дома туда, где он чувствовал себя счастливым — в оркестр. Она, его душа, летела и парила, заслышав первые аккорды "Прощания славянки", и плавно кружила при звуках вальса "На сопках Маньчжурии". Часто, возвратясь поздно вечером домой, дед тихонько пел и пританцовывал — вальс еще кружил его щуплое существо, и весь он пребывал в другом, волнующем его мире, за пределами холодной квартиры, за пределами скромного размеренного домашнего быта с его ежедневными заботами и проблемами… Иногда, в шумной компании с друзьями, он мог станцевать и знойную "цыганочку", как он говорил — "с выходцем", прикрыв при этом глаза и весь отдавшись танцу.
Оркестр, в котором играл дед, сборный оркестр железнодорожников, в основном — деповских рабочих, звучал на всех городских праздниках, в разных местах города: в цирке, шатер которого стоял когда-то в центре города за "кривым" домом, в филармонии, в Винновской роще, на демонстрациях 1 мая и 7 ноября.
Демонстрации на майские и ноябрьские дни… Это действительно был всенародный праздник. Какое-то неподдельное единство людей, стихийное народное братство, веселье, которое не мог омрачить ни ноябрьский морозец, ни холодный майский ветер. В центре города всюду стояли колонны демонстрантов с транспарантами, прославлявшими мир, труд, май, советский народ, звучали слова о светлом коммунистическом будущем и счастливой жизни. Люди одевались в новую, купленную специально к праздничным дням одежду, в руках у многих были цветы, воздушные шары, на май — первые распустившиеся зеленые побеги. Колонны двигались медленно, приходилось долго стоять на одном месте. Удивительно, но это долговременное топтанье на одном месте никого не раздражало и никому не надоедало, в разных местах в колоннах демонстрантов играла музыка, звучали песни, марши, вальсы, искрились улыбки, и все это медленно плыло одной многоголосой большой цветастой волнующейся колонной по улице Гончарова к площади Ленина.
На демонстрацию дед уходил рано утром, накануне пребывая в приподнятом настроении. Утром бабушка, почистив ему пиджак и брюки, строго наказывала не задерживаться долго, придти вовремя к праздничному обеду. Дед всегда соглашался, уносясь мыслями в просторы симбирских ветров в компании своих друзей-музыкантов. Ну, а счастливые, как известно, часов не наблюдают…
После демонстрации все родные (да не так уж и много их было) собирались к обеду. Неизменный винегрет и селедочка, холодец, отварная круглая картошка с укропчиком, пироги. Бывала и "беленькая" по 4,12. Отогревшись и закусив, взрослые вели задушевные разговоры о прошлом, о родных и близких, пели песни. А мы, дети, быстро пообедав, бежали напротив в кинотеатр "Пионер", купив по 10 копеек билеты на "Неуловимых мстителей". До начала фильма успевали еще съесть мороженое, что продавала добродушная торговка в белом переднике на углу, у "двадцатого" магазина. Сейчас на этом месте находится магазин парфюмерии и косметики "Л´Этуаль".
Ах, что это было за мороженое! По двадцать две копейки — "Ленинградское", шоколадный брикет. По двадцать восемь копеек — батончик в цветной фольге с божественным вкусом, "мороженое-пирожное", жирное, бугристое, покрытое шоколадом. А вот по сорок пять копеек в больших коробках нам не разрешали покупать во избежание болезни горла. Продавалось и "эскимо" по одиннадцать копеек, "пломбир" по девятнадцать и даже маленький вкусный вафельный брикетик по девять копеек.
…Мама рассказывала, что в 50‑е, в годы ее молодости, дед играл в клубе Ильича, что располагался на Привокзальной площади, рядом со зданием старого вокзала, напротив перекидного моста. Вечерами, спеша на танцы, они с подругами, подходя к клубу, слышали звуки элегантного фокстрота и зажигательного танго, в вечернем сумраке плыли звуки вальса "Грезы", весело звучали краковяк и полька "Бабочка". В буфете продавался лимонад, бутерброды и "именное" мороженое в вафельных стаканчиках. Девчонки допоздна кружились в танцах, а дед весело подмигивал им, вдохновенно выдувая волшебные звуки из сверкающей медью трубы.
Смотрю на старые фотографии 50‑х… Какие платья носили тогда молодые девушки! Сложных, замысловатых фасонов, с подрезами и вытачками, схваченные в талии широкими лаковыми поясами… После войны жили люди бедно, но женщины и тогда умудрялись красиво одеваться. Полузабытые сегодня названия тканей "крепдешин", "креп-жоржет", "вольт", "маркизет", "креп-сатин" понятны теперь только специалистам. При одном лишь звучании этих слов уже слышится волнующее шуршанье пышных летящих юбок, трепет кружевных воротничков и газового шарфика на женских плечах. Парни, что побогаче, носили бостоновые костюмы и (самый шик!) лаковые ботинки. Именно такой костюм и ботинки носил мой отец. А у мамы осталось в памяти ее любимое платье из креп-граната…
Дед всегда тянулся к молодежи, благо ее в оркестре было много, в основном молодые парни, и он сам вместе с ними всегда оставался молод душой.
Летний праздник День железнодорожника собирал всех в Винновской роще в первое воскресенье августа. Сюда стекались семьями, многие брали с собой коврики, корзинки со съестными припасами, рассаживались уютным кружком на лужайках и под деревьями. Дед неизменно выступал с оркестром каждый такой праздник.
…Мама рассказывала, что в их голодное военное детство дедушка Миша работал в тылу, в паровозном депо. У него была "бронь", он ремонтировал паровозы, уходящие на фронт. Сутками, грязный, голодный, худой, он лежал под вагонами, возвращая "железному коню" силы и жизнь. Свой паек дед часто не съедал, украдкой приносил домой двум своим малолетним дочкам — маме и ее родной сестре Тамаре. Часто в их дом приходил рассыльный, случалось и по ночам, и деда вызывали с бригадой на линию фронта, где обстреляли состав, и его нужно было срочно ремонтировать. Деда не бывало дома несколько суток… Передовик производства, он выполнял норму на 150 процентов, и многочисленные грамоты и благодарности тому свидетельство. Иногда его премировали отрезом на пальто или деньгами. В конце войны дед подрабатывал на хлебозаводе. Было очень голодное время, и чтобы спасти свою семью от голода, дед работал круглосуточно: днем — в депо, ночью — на хлебозаводе.
Каким я его помню? Нетребовательным в еде, в одежде, неприхотливым в быту. Я никогда не видела его огорченным, он всегда пребывал в хорошем расположении духа. Носить аккуратно одежду он не умел, помню его помятые брюки с оттопыренными карманами, в которых лежали папиросы, гайки и мундштук. На пиджаке черного цвета сияли металлические пуговицы железнодорожника. Одежда сидела на нем мешковато. Был он невысокого росточка, худощавый, узколицый. На голове — шляпа. Этакий симбирский Чарли Чаплин, только тросточки не хватало. Бабушка сердилась: "Ты же артист! А посмотри, какие у тебя брюки… И руки вечно в карманах. Оторвутся кармашишки-то! И ботинки нечищеные. Вон, посмотри на Владим Фёдырча, какой он аккуратный, и ботинки у него, как зеркало…".
"Владим Фёдырч" — это сосед по коммунальной квартире. В юности, работая на лесоповале, он повредил позвоночник, отчего ходил под углом 90 градусов, но всегда был чисто выбрит и одет очень опрятно. Причину его физического недуга мы тогда с братом не знали, мы думали, что так в жизни бывает, — есть люди обычные, а есть особенные, "горбатенькие".
По выходным к Владимиру Фёдоровичу приходила племянница, красавица Зина, черноволосая, астматичная, белолицая молодая женщина. Она приносила продукты, газеты, прибирала в комнате. Владимир Фёдорович и сам все умел делать, раз в неделю варил большую кастрюлю щей, при этом что-то бормоча себе под нос. А иногда, подвыпив, он запирался в своей комнате и пел. Правда, пением это назвать было нельзя, скорее какой-то непонятный речитатив, без мелодии и рифмы. Одним словом, что вижу, то и пою.
Так вот, про ботинки "Владим Фёдырча". Когда в очередной раз бабушка указала деду на ботинки соседа, дед философски заметил: "Да куда же ему еще смотреть-то, Леля, как не на ботинки? Неба-то он ведь не видит…". За глаза дед так и называл соседа ласково — "горбатенький".
К деду часто приходили два его закадычных друга, не менее колоритные, чем он сам. Один — маленького роста, плотный матросик, в тельняшке и широких форменных брюках. В лице у него было что-то птичье, походка "вразвалочку". Звали его Вениамин или попросту Венка. Одинокий, ни жены, ни детей не имевший, он приходил в гости к деду по воскресеньям. Приходил как в семью, и его все принимали за своего. Венка имел два прозвища — "пингвин" и "широкие штаны". И то и другое подходило ему идеально. Деда он очень любил, бабушку уважал, соседа Никифоровича сторонился, и когда тот подтрунивал над ним, не на шутку взрывался, обижался и действительно становился похожим на большую нахохлившуюся птицу. Частенько, сидя за маленьким обеденным столиком за ширмочкой, они с дедом вспоминали былое. Венка рассказывал истории из времен своей службы в морфлоте, заканчивая их, как правило, куплетами песни "Прощайте, скалистые горы".
Другой дружок был высокий, худой, по прозвищу "насос". Почему он имел такое прозвище, не знаю. Видимо, пил много, не пьянея. Добродушный, громкоголосый, с длинными руками, в какой-то хламиде вместо одежды, он напоминал Дон Кихота рядом с маленьким, кругленьким Санчо Панса-Венкой. Трое друзей летом располагались во дворе дома, на травке, играли в карты и шумно рассказывали какие-то истории, перебивая друг друга. Ну, прямо, "Охотники на привале"…
Внуков дед любил "вселенской" любовью, как любят детей вообще, особенно не различая, свои они или чужие. Он никогда не ругал детей, а тем более не наказывал, позволял им все, возился с ними, играл в разные игры, радовался их смеху и сам смеялся, как ребенок. Брат вспоминает, как дед приносил из депо игрушки — тяжелые, грубо сколоченные металлические самодельные машинки-уродцы, которые, что называется, танком не продавишь… А он с искренней радостью доставал их из своих многочисленных карманов, и это действительно была радость, ведь тогда такого изобилия детских игрушек, как сейчас, не было.
Ел дед всегда из своей тарелки и только деревянной ложкой. А когда мы, дети, плохо ели, капризничали, он молча перекладывал остатки нашей еды себе в тарелку, приговаривая: "Эх вы, чадики…".
Второй страстью в жизни деда была рыбалка. Вся комната, от стола до этажерки, оплеталась самодельными сетями, которые он плел бесконечно. Рыбачил на Волге и на Свияге. Уходил на рассвете, пропадал несколько дней. Не помню, была ли в доме рыба, мама говорила, что была. Дед ловил щурят, карасей, ершей на уху. Говорил, что нет в мире большего счастья, чем раннее утро на реке, туман, зеркальная гладь воды, тишина… Возвращался с рыбалки, весь пропитанный запахом тины, речных водорослей, свежей рыбы. Мама до сих пор без рыбы жить не может. Память детства…
В конце шестидесятых дед строил Мемцентр. Он был членом КПСС, убежденным коммунистом и патриотом, гражданином и честным человеком. Последние годы жизни работал слесарем, потом вахтером в гостинице "Венец". На работу выходил за три часа до начала смены, не любил опаздывать. Такая привычка выработалась у него смолоду. Завидев трамвай, бежал вдогонку, не обращая внимания на одышку и боли в ногах, отмороженных еще в паровозном депо.
Читать дед тоже любил, одно время часто ходил в библиотеку, во Дворец книги, в отдел абонемента, брал книги на дом.
…Он похоронил всех своих друзей с оркестром. На своих же похоронах завещал сыграть ему "Прощание славянки". Не сбылось… Сейчас поют ему эту мелодию симбирские ветры, качающие белоствольную березку, что растет на его могиле.

Бабушка Ольга была ладной по фигуре, строгой, спокойной. Помню ее платье в горошек с белым вязаным воротничком и коричневые туфли-лодочки. На старом комоде стояли ее любимые духи "Белая акация". Она не баловала, излишне не ласкала внуков, наоборот, часто что-то внушала нам назидательным тоном. В хозяйстве была экономной, зря тратить деньги не любила, однако, когда ходила на рынок, покупала только самые лучшие продукты. Помню ее крупные малиновые помидоры "бычье сердце", ароматные яблоки "антоновка". С ними она любила пить чай… И еще она пекла пышные вкусные лепешки. А ко дню рождения внучки, в июне, всегда покупала первую клубнику. Она никогда не брала взаймы, не ходила к соседке за солью и за луковицей, если их в хозяйстве не оказывалось. И нам наказывала никогда не занимать и ни от кого не зависеть. Родом из бедной крестьянской семьи, она знала наизусть стихи Пушкина и Некрасова. И еще было в ней какое-то природное благородство. Соседи называли ее исключительно по имени-отчеству — Ольга Дмитриевна и лишь некоторые — "тетя Леля". Родилась бабушка в Пензенской области, и часто, сидя у окна, она с тоской говорила: "Хочу на родину, в Пензу".
В доме на четвертом этаже жила подруга бабушки, Ольга Ефремовна, дама "из бывших". Летом по выходным она спускалась вниз, в белой панаме, с ридикюлем в руке, и они с бабушкой уходили погулять на Венец, любимое место прогулок многих горожан.
…Как щемит сердце сейчас, когда я вспоминаю ее, стоящую на крыльце своего дома и провожающую нас. Светит солнце, она — в своем платье в горошек, смотрит нам вслед, прикрыв рукой глаза.
Она ушла из жизни в цветущем зеленом мае. Перед этим долго боролась с мучительной болезнью. И когда уходила, говорила: "Как не хочется умирать, когда все вокруг только рождается…".
Третий сосед — Иван Никифорович — грузный, краснолицый, насмешливый. По специальности инженер, он в свое время руководил крупным производством, но за что-то оказался в опале, хотя гонор свой не растерял, а привычка командовать людьми осталась у него на всю жизнь. Ходил он в длинном плотном черном плаще, на ногах — всегда идеально начищенные ботинки. Смеясь, он посверкивал золотой коронкой. Жена его, Валентина Николаевна, страдала душевной болезнью, склонностью к меланхолии и депрессии. У них была дочь, Тамуся, высокая, стройная, крупная блондинка, похожая на Марину Влади. Говорила она резким недовольным тоном, держалась несколько заносчиво, чем, видимо, отпугивала женихов. На туалетном столике у нее стояла фотография популярного в то время певца Муслима Магомаева.
Ее брат Володя, красивый, остроумный молодой парень, любил философствовать и подтрунивать над всей соседской братией. Помню его сидящим нога на ногу утром в белой майке посреди кухни на высоком табурете. По утрам часто приходила к ним теща Ивана Никифоровича, бабушка Володьки Клавдия Семёновна, и тут начинался интересный диалог.
— Баб, дай на мотороллер! Я знаю, у тебя есть деньги!
— Да откуда же они у меня есть-то, Вова?
— Есть-есть, у тебя в чулке спрятано, я знаю… Вы, Клавдия Семёновна, голубушка, всегда жить умели, и матушка ваша еще при старом режиме, и матушка вашей матушки еще при Цесаревиче, поди, ассигнации под половицей прятали. До сих пор третья от входа как-то по-особому скрипит…
— Да что ты, Вовуля, все фантазируешь, какие режимы, какие ассигнации!.. — старушка поспешно доставала кошелек, желая остановить неуемную фантазию внука, и протягивала ему купюру.
Получив вожделенный красный червонец, который на мотороллер явно не хватало, но вполне хватало, чтобы весело пообедать с подружкой, Вовик молниеносно скрывался в холодных анналах квартиры, чтобы привести себя в порядок. Через несколько минут его красивые черные узконосые ботинки уже громко стучали по ступенькам лестницы.
Как-то Ольга Ефремовна пригласила бабушку и Клавдию Семёновну погулять на Венец. На что Вовик с задумчиво‑серьезным видом сказал:
— Нет, не пойдет Клавдия Семёновна сегодня на Венец.
— Это почему же, Володя? — наивно-доверчиво вопрошала остряка пожилая дама.
— А у нее губная помада закончилась — глубокомысленно изрекал внучек.
Клавдия Семёновна, высокая пожилая дама в шали-"паутинке" на плечах, в добротных туфлях на низком каблуке, жила на Среднем Венце, приходила часто, помогала дочери, которая из-за своей болезни потеряла склонность к ведению домашнего хозяйства. Теща приносила продукты, заботилась о дочери и великовозрастных внуках, наставляла зятя, в общем, была тем стержнем, на котором все держалось.
Иногда к Вовке приходил его друг, Женька Штемпель, потомок дворян Штемпелей, чей особняк стоит на улице Льва Толстого. На нашей скромной демократичной кухне он казался человеком из другого мира. Холеный, в темном костюме "с отливом", он держался несуетливо и высокомерно. Коротко о чем-то поговорив, они удалялись с Володькой в одни им ведомые дали.
Иван Никифорович слыл местным Цицероном. Он недолюбливал тещу и любил свою покорную домашнюю аудиторию, которая внимала ему безропотно. Тещу он называл "зондерфюрер" за то, что та крепко держала бразды правления в своих руках, а горбатенького "гаулейтером", вероятно, потому, что его комната была для всех сокрытой территорией, куда никого никогда не приглашали, и где сам хозяин чувствовал себя властелином мира.
По вечерам наша убогая кухня превращалась в римский Колизей. Все жильцы рассаживались по периметру, а в центре ораторствовал Никифорович, ловко обращая слушателей в свою веру, рассказывая им свои наполовину выдуманные истории, как барон Мюнхгаузен — небылицы своим спутникам. Он часто менял обличья, бывал, что называется, "в образе" и представлял себя то историком, то полководцем, то известным юристом. Хорошо зная военную историю, Никифорович рассказывал о крупных сражениях советской армии в Великую Отечественную войну. С перевязанной полотенцем головой (она еще болела от вчерашнего приступа гипертонии), в полураспахнутом махровом халате, в шлепанцах на босу ногу, он сыпал цифрами и именами участников сражений, указывая рукой на воображаемую карту военных действий, подкрепляя достоверность слов глубокомысленными изречениями великих полководцев. Жильцы внимали ему безропотно, иногда недоверчиво, но в глубине души каждый из них был рад стать причастным к историческим событиям.
В хорошую погоду Никифорович любил прогуливаться по Гончаровской (именно так, по-старому, они с дедом называли улицу Гончарова), следом за ним частенько что-то вроде свиты шел дед и ковылял горбатенький "Владим Фёдырч". Умилительная троица шествовала вниз по главной улице города и так же чинно возвращалась домой к обеду.
Чувствуя свою власть над соседями, Иван Никифорович мог иногда употребить ее и не во благо. Бывало, на кухне утром поднимался шум-гам, гремели крышки кастрюлей и раздавались возмущенные возгласы: у кого-то борщ оказывался недопустимо пересоленым. Как такое могло случиться? "Горбатенький" и бабушка старательно вспоминали всю процедуру варки борща, не положили ли соли дважды во время задушевного разговора. На кухню выплывала заспанная, в папильотках, Тамуся, выбегал в трусах Вовик… А в это время за дверью скрывалась хитрая смеющаяся физиономия Ивана Никифоровича, наблюдавшего за происходящим. Но бабушка вскоре догадалась, чьих рук это дело.
Помню, однажды Иван Никифорович наклеил на проводку над нашим кухонным столом целый ряд крышек от пивных бутылок, с усмешкой говоря деду: "Вон сколько медалей у тебя!" Дед, безобидная душа, не придал этому значения. Но бабушка, всегда тихая, выдержанная бабушка, ответила обидчику: "Культурным человеком себя считаете, Иван Никифорович, а такое себе позволяете. Что он, мальчишка Вам, что ли…". И тот почувствовал отпор и больше никогда так не делал.
Иногда, по праздникам, к обеду присоединялась еще одна семейная пара, жившая на третьем этаже дома — тетя Тоня и дядя Вася Усковы. Тетя Тоня, добрая симпатичная блондинка с голубыми глазами, ходила всегда преувеличенно прямо, потому что одна нога у нее была короче другой. Искусная портниха, она обшивала многих в доме, легко общалась с соседями и к тому же хорошо пела. Ее муж Василий, человек небольшого ума, но непомерно большого чувства собственного достоинства, работал в пожарной охране. Их дочь Надюшка, толстая, застенчивая девочка, дружившая, однако, только с мальчишками, была среди них "своим пацаном" и никогда не выдавала мальчишечьи тайны. Пацаны использовали ее габариты в своих целях — играя в хоккей, ставили Надюшку на ворота, и та, польщенная доверием, старательно ловила шайбы.
Постепенно уходила в прошлое эра коммунальных квартир, люди получали отдельное жилье, со временем переселили и жильцов нашего большого дома, но так случилось, что обитатели этого коммунального мирка вновь оказались вместе в новом пятиэтажном благоустроенном доме, правда, в разных квартирах. Времена менялись к лучшему, но что-то необратимо исчезало… Что же? Может быть, дух братства, который незримо витал на той старой холодной кухне, где, стоя спина к спине, каждый вел свое нехитрое домашнее хозяйство, не задумываясь и не осознавая, что живущий бок о бок с тобой человек давно уже стал частью твоей жизни.
…Так неспешно текли будни и праздники нашего двора. Утром приезжала цистерна с молоком, и к ней выстраивалась очередь домашних хозяек с бидончиками, в соседний кафетерий "Чайка" разгружали свежеиспеченные ароматные булочки, в прохладном утреннем воздухе вкусно пахло сдобой… На задворках магазина "Черемуха", чуть забрезжит рассвет, люди записывались на очередь, чтобы купить долгожданную стиральную машинку. После дождя во дворе валялись тут и там пустые коробки из-под галантерейных товаров, которые привозили в "Черемуху", и в воздухе долго стоял запах мокрого картона, пропитанного ароматами одеколона, мыла, стирального порошка.
Дети чертили на асфальте "классики", задорно прыгали в скакалку, играли в мяч, бросая его в кирпичную стену дома, хозяйки развешивали выстиранное белье посреди двора на веревках, мужчины стучали костяшками домино… Бабушкина кошка Мурка, сибирской породы, крупная, серо-белой окраски сидела, щурясь, на крыльце, зорко наблюдая за слетающимися к кормушке голубями. На балконе третьего этажа дома напротив часто появлялась пожилая дама в бигуди и с утренней папиросой в зубах. По-хозяйски оглядев двор, она не спеша поливала цветы из детской полиэтиленовой лейки.
В глубине двора между домами была арка, соединявшая внутренний мир обитателей этого коммунального улья с миром внешним, звучным, шумным, многоцветным.
И сейчас, пройдя эту арку и оказавшись в старом дворе, погрузившись воспоминаниями в ушедший в небытие мир, я еще слышу его звуки и запахи, прикасаюсь к старым теплым камням дома, вижу тени былого и милые родные лица, калейдоскопом сменяющие друг друга.
И где-то в сонме этих многочисленных видений, в ворохе шелестящих страниц памяти пунктиром всплывает черная мешковатая фигурка с трубочкой под мышкой, стремительно пересекающая двор и исчезающая в темной глубине арки там, где дуют молодые симбирские ветры, и звучит в небесах знакомая до боли музыка.

2014 г.



Яндекс.Метрика