Главная
Издатель
Редакционный совет
Общественный совет
Редакция
О газете
О нас пишут
Свежий номер
Материалы номера
Архив номеров
Авторы
Лауреаты
Портреты поэтов
Видео
Книжная серия
Гостевая книга
Контакты
Магазин

Материалы номера № 19 (224), 2016 г.



Александра ЗАБОЛОТСКАЯ (Казань)
О ТОМ, ЧТО ПОМНЮ

Война застала меня на последнем курсе института. Нам оставалось сдать еще один госэкзамен. Черная весть застала нас дома. Лёва, мой муж, сразу уехал в свой институт, а я помчалась в наше общежитие. Там стоял рев и стон, ведь многие студентки были из пограничных районов страны. Я начала успокаивать – война будет недолгой, и мы разобьем врага на его территории. Мы же видели фильм "Если завтра война" и знаем, как надежно укреплены наши границы. В фильме было показано, как по первой тревоге прямо из подземных аэродромов вылетают боевые самолеты. От меня отмахивались, как от мухи, и смотрели, как на дуру, какой я и была в тот момент, только поняла это позже. Неужели только я одна была такой доверчивой, а все остальные понимали, что нас обманывают?!
Мы с моей подругой-однокурсницей Лирой Станковой поехали в Боткинскую больницу, где лежал мой земляк и одноклассник Володя Шульгитер. Он попал туда с сотрясением мозга, но уже поправлялся, а всех ходячих больных в тот же день выписали. Ожидая его, мы с Лирой стояли под радиорупором и вдруг услышали голос Сталина. Он обращался к народу, и мы ясно слышали, как застучали его зубы о стакан, из которого он, видимо, пил воду, чтобы успокоиться. Но Сталин овладел собой и уверенно закончил обращение словами: "Наше дело правое, победа будет за нами".
За Володей приехали также два его товарища, и мы все вместе отправились к нему в общежитие. Конечно, не обошлось без выпивки по такому грустному поводу. Лира сказала: "Я родилась под пулями и умру под пулями". Она была из Мариуполя и имела в виду гражданскую войну – время ее рождения. Она уехала из Москвы к себе домой, и больше я никогда о ней не слышала.
Кое-как сдали последний экзамен, получили дипломы и все уехали кто куда. Не состоялся наш выпускной бал, к которому мы уже сшили нарядные платья с юбкой "солнце" по моде того времени. Мы, оставшиеся в Москве, стали работать на Метрострое, не под землей, конечно. Грузили на грузовики песок для строительства с барж,  приходивших по реке. Начались воздушные тревоги, а потом и бомбы посыпались, зажигалки. Тогда муж отправил меня в Казань к маме. Его товарищ как раз отправлял туда мать и сестренку, и мы поехали вместе.
Я не хотела уезжать и только плакала. А сестренка Лёвиного товарища подошла ко мне и сказала: "Девочка, ну что ты плачешь? Ты в каком классе учишься?" Ах, боже мой, да ведь я уже педагог!
Ехали мы в теплушках. Поезд больше стоял, чем шел, так что в Казань приехали только через два дня. Как она изменилась! Наш тихий город стал многолюдным. Сюда были эвакуированы заводы из Москвы, Академия наук и многие учреждения. Были и беженцы, целые семьи. Они не оседали здесь, ехали дальше, в Азию. На базарах цены скакнули высоко вверх, но раскупали все так быстро, что крестьяне не успевали снабжать эту лавину людей продуктами.
Еще зимой 1939-40 года, когда началась финская кампания, в Казани готовились к приему раненых. Для врачей открылись курсы повышения квалификации, где врачи-гинекологи, в том числе и моя мама, проходили курс военной хирургии. Кроме того, им давался еще курс истории партии. Преподаватель, маленький старый еврей, не очень грамотный, рассказывал о победах Красной армии в гражданской войне примерно так: "Красноармейцы были разутые и разодетые, но бросались на врага с львиным бесстрастием".
В школе № 6 в Телеграфном переулке открылось училище Военно-воздушных сил. Туда поступил мой кузен Володя Заболотский и закончил учиться как раз в 1941 году.
Везде, где только можно, развернули госпитали. Мой отчим Николай Семёнович Ахутин стал начальником одного из них. Мама работала в том здании, где теперь Суворовское училище. Главный врач нашей больницы, Аристовский, тоже возглавил госпиталь.
В квартиру нашей тети Тани подселили семью москвичей, приехавших со своим заводом. Их тоже было четверо: муж, жена и двое детей – девочка и мальчик. Им отдали большую проходную комнату, а сами хозяева разместились в маленькой.
Меня взяли работать в Пединститут и тут же послали на уборку гороха с группой студентов инфака. В далекой деревне, куда мы приехали, хлеб уже скосили. Нужно было вязать снопы и ставить их в копны. Мужик, которого мы сразу окрестили бригадиром, показал, как это делать. Мы  быстро овладели нехитрой техникой. Погода стояла солнечная, мы работали с удовольствием. Жили в большой, хорошей избе, совершенно пустой, с деревянными помостами для спанья. В русских избах таких не бывает. Значит, бывшие хозяева – татары. В деревне вообще никого не было, кроме нас, "бригадира" и пожилой женщины. Она готовила нам обед. Когда мы возвращались с поля, нас уже ждали горячий суп или каша и кувшин кипятка. Стряпуха с нами не общалась. Так мы и не узнали, почему деревня была пустой.
С уборкой мы справились за неделю и вернулись в Казань. Пора было начинать занятия, но помещение института тоже заняли под госпиталь, а все имущество вывезли в Петропавловский собор (он в то время не действовал) и свалили в кучу – мебель и книги вперемешку. Не помню точно, где это было, но я все-таки дала свой первый урок английского языка студентам второго курса. Даже не запомнила лица тех студентов. А мой первый урок был и последним. Мы отправились строить Волжско-Камское укрепление – рыть противотанковые рвы. Вот, оказывается, куда должна была отступать Красная армия! Студенты и преподаватели Педагогического и Медицинского институтов были брошены на это строительство. Мы доехали поездом до станции, если не ошибаюсь,  Тюрлема, а потом до вечера шли пешком по нашим бескрайним просторам. К счастью, дорога была умеренно грязной. К вечеру дошли до какого-то села, и там нас пустили ночевать в школу. Мы затоптали грязью все помещение и повалились спать прямо в грязь.  Это было 29 октября – мой день рождения.
На другой день мы пришли в деревню, где нам предстояло жить и ходить на работу. Первые два дня мы опять вязали снопы, а вечером следующего пошли копать окопы где-то в километре от деревни. Там уже были вырыты рвы с высокими крутыми стенами. Видимо, это было сделано крестьянами в дневное время, а мы должны были выходить в ночную смену. Земляные работы нам, женщинам-горожанкам, были совершенно не по силам. Я выдохлась через полчаса и сама не понимала, как я все еще кидаю землю наверх, превозмогая острую боль в руках. Но смена кончилась, и мы пошли обратно в деревню. Стояла ясная лунная ночь с мягким морозцем. Я шла и смотрела на широкое небо и огромную золотую луну и вдруг сказала себе: "Если Бог есть, я больше сюда не вернусь". То, что Бог есть, подтвердилось утром. Мы с Марьям пошли покупать картошку. Оказалось, что питаться мы должны были самостоятельно. Вдруг за нами бежит студентка: "Александра Васильевна, к вам муж приехал!"
Милый мой Лёвушка был уже лейтенантом. Он получил трехдневный отпуск для свидания с женой перед отправкой на фронт и увез меня в Казань, потратив на поиски все три дня. Мы провели вместе одну ночь, а утром я простилась с ним. Простилась навеки – он погиб на фронте. Прямое попадание мины, как меня известила его однополчанка, а моя однокурсница по фамилии Вовк, а имени ее я, к сожалению, не помню.
В Казани мой отчим устроил меня на работу в эвакогоспиталь на канцелярскую должность медрегистратора. Госпиталь занимал помещение, где теперь клиника восстановительной хирургии имени Шулутко, на улице Горького, то есть очень далеко от моего дома. Транспорт работал очень плохо, и я поселилась у бабушки в Лихачевском переулке, а к маме ездила по воскресеньям. На ее счастье, в нашем Доме культуры имени  десятилетия ТАССР открылся еще один госпиталь. Так что проблема транспорта отпала хотя бы для нее.
Профессор Шулутко часто бывал в нашем госпитале, делал обход, посещал тех раненых, чье состояние требовало особого внимания. Один из таких, Фима Костров, рассказывал мне, как Шулутко осматривал его и по рентгеновскому снимку увидел, что кость у него срослась неправильно, и Фима мог остаться инвалидом. И вот Шулутко совершенно неожиданно для всех присутствующих взял и сломал ему кость по новой. Тут же Фиму увезли в операционную, и все сделали правильно. Он очнулся после наркоза в новом гипсе с подвешенной ногой. Может, быть, конечно, Фиме это привиделось, но так он рассказывал.
Жили мы тогда впроголодь. Мама, которая всегда была пышечкой, теперь могла носить мои девичьи платья. Я была худющей, один нос торчал. Однажды шла мимо технического училища, а там на лавочке у ворот сидели девчонки ученицы. Слышу, одна говорит: "Вон Кощей бессмертный идет". Я с тех пор на улицу без жакетика не выходила, прикрывала свои кости. А тех девчонок, видно, завод кормил прилично, что они голодным не сочувствовали. Нам, конечно, того, что мы получали по карточкам, было слишком мало. Мне полагалось 500 граммов хлеба, а бабушке, как иждивенке, 300. Я прикрепила ее хлебную карточку вместе со своей госпитальной, чтобы бабушке не приходилось стоять в очереди. По моей просьбе продавщица взвешивала наши пайки одним куском, а потом разрезала пополам. Таким образом, бабушке доставалось на сто граммов больше. Свои продовольственные карточки я сдавала в столовую при госпитале, как все у нас делали, и получала обед из одного блюда. Что получала по своим карточкам бабушка, я теперь уже не помню.  Были карточки и на сахар, но по ним ничего не выдавали. Один раз за все время я получила садкий рулет из трех прослоек, белого, серого и розового цвета. Сладости в нем никакой не было.
Все тогда старались, конечно, добывать еще что-нибудь, кто как мог. Например, собирали кого-нибудь в командировку в деревню менять одежки на продукты. Крестьяне денег не брали. Ведь на них все рано ничего нельзя было купить. У наших друзей Снежницких домработница Лизавета устроилась на работу в какой-то НИИ. Сейчас в том доме театральное училище. Лизавета ухаживала за подопытными кроликами и, уж не знаю, каким образом ей это удавалось, но иногда приносила домой крольчатину. Ахутин тоже кое-что подкидывал нам из госпиталя. Только достать чай не мог даже он. Так что они с мамой лишились своего любимого крепкого сладкого напитка.
Мы делали суррогат чая из моркови. Строгали ее мелко-мелко и жгли на сковородке до черноты. Надо сказать, что по виду этой "чай" очень напоминал настоящий.
В начале зимы у бабушки случился инсульт, и тете Тане пришлось взять ее к себе. Первая военная зима выдалась очень холодной, а печки топить было нечем. Буржуйки были тогда не у многих. Ахутин сделал для меня железную печурку, ее можно было топить всякими щепками, обломками, и пока огонь в ней горел, в моей маленькой комнате было достаточно тепло. Я приноровилась таскать дрова в госпитале. Наша медчасть обогревалась маленькой печкой "галанкой", которую с утра топила техничка. Она приносила вязанку дров накануне вечером, чтобы они за ночь просохли. Вот из этой кучки я и брала одно-два полешка и проносила их через проходную под пальто. Я была такая худая, что полешки были совершенно незаметны. Дома я колола их на чурки и топила свою буржуйку. Пока они горели, я успевала согреть чайник и съесть свои 200 граммов хлеба, запивая их кипятком. Потом залезала под одеяло при уже догоравших чурках. Окно у меня было со ставнями. Теперь я уже их утром и не открывала, чтобы не напустить холода. На электричество у нас был лимит. Когда его весь используешь, тебя отключают от сети. Так что никакого чтения по ночам! А еще в городе было затемнение. Выходишь с работы, и не видно ни зги. Стоишь, ждешь, когда глаза к темноте привыкнут.
Один врач, мамин коллега, придумал такую хитрость. Надо, пока одеваешься, закрыть один глаз, чтобы он заранее приспособился к темноте.
К лету бабушка встала на ноги, двигалась свободно, только слегка приволакивала ногу, но, увы, голова у нее была не в порядке. Тетя Таня привезла мне ее, но старушка, конечно, нуждалась в постоянном присмотре. Я целый день была на работе, а иногда и ночи прихватывала, когда привозили раненых. А бабушка то без юбки по улице пойдет, то какую-то женщину позовет полы мыть, а та чего-нибудь стащит. А самое опасное было то, что она пыталась зажечь керосинку и приготовить себе еду. Соседи боялись и говорили. что Сусанна Сергеевна вполне может дом поджечь. Упрекали меня, что я бросаю ее одну. Я стала бегать домой в обеденный перерыв, но это мало помогало, и опять пришлось тете Тане забрать беднягу к себе.
Никогда не забуду, как я вела бабушку по улице Баумана, в конце которой находилась остановка трамвая, идущего в Ленинский район. Бедная моя старуха в длинном пальто и нелепой шляпе шла, приволакивая ногу. Лицо ее было неподвижным, как маска, а глаза смотрели словно бы внутрь в каком-то бесконечном раздумье. А на улице было полно самых разных людей, одетых очень разнообразно. Одни вполне прилично, другие выглядели оборванцами. Мне запомнилась женщина, одетая в модное пальто, а на ногах –  лапти. Много необычного видели мы тогда в Казани. Например, зимой у нас в Заречье встречались верблюды, которых вели под уздцы узбеки в полосатых халатах. Как они тут очутились и зачем их сюда привезли?
Наш госпиталь профилировался на ранениях конечностей. Наши "ранбольные" были в гипсе на руках и ногах. Моя работа заключалась в том, чтобы регистрировать прибытие партии раненых и выписку, которая тоже проводилась партиями. Подбирали тех, кому ехать в одну сторону, снабжали документами и сухим пайком и усаживали на поезд. Это касалось тех, кто был больше негоден к военной службе. Они ехали домой или в те места, где рассчитывали поселиться, если их родные города были "под немцем". Годные к военной службе отправлялись на войну самостоятельно.
Были еще "годные к нестроевой". Этих отправляли домой. Они вставали на учет в местных военкоматах и получали от них работу. Тех же, чьи родные места были "под немцем", отправляли туда, куда они сами хотели. Так было с Борей Соколовским. Мы с ним дружили, а он был ко мне очень неравнодушен, о чем сам же широко оповещал. Его ранило в одну из костей голени, и после того, как рана зажила, начался остеомиелит. Приходилось все время чистить рану, а это было очень болезненно, и он громко стонал. Однажды врач предупредил его, что "Шурочка возле операционной стоит, жалеет тебя". И этот 19-летний герой сжал зубы и сдерживал стоны, чтобы не расстраивать меня. Он поверил, что я стою у двери, хотя на самом деле я и знать не знала, что его оперируют. Я не могла ответить на его любовь не только потому, что была верной женой, хотя и это я ему говорила. У меня просто не было сил любить, ни физических, ни духовных.
Однако Боря после выписки решил остаться в Казани, но его отослали работать в районный военкомат, кажется, в Нурлаты. А я вскоре ушла в армию. Но я помню, как он бежит, прихрамывая, мне навстречу и как горят его синие глаза на худом бледном личике. Он, бывало, отдавал мне свою манную кашу, которую получал на завтрак. Спрячет тарелку под полу пижамы и по дороге из столовой сунет мне ее в дверь медчасти, чем Катерина Самойлова, начальник канцелярии, очень возмущалась. Она даже пожаловалась на него кому-то.
В начале войны раненых везли на санитарных поездах из прифронтовых госпиталей. Они поступали к нам чистыми, хорошо обработанными, даже оперированными. А потом, летом 42-го, их везли к нам прямо с фронта по Волге. Грязные, вшивые в растрепанных бинтах, они еще не успевали придти в себя после пережитого. Их располагали в санпропускнике, и я со своими помощниками обходила их, забирала истории болезни и задавала необходимые вопросы.  У многих вместо истории болезни были просто справки с фамилией и диагнозом. Все это мы складывали на столик перед дежурным врачом. Потом санитары раненых мыли, чистили, как могли, и отправляли по палатам на приготовленные места. А мы снимали с себя вшей и, если еще хватало горячей воды, мылись сами. На другой день я обрабатывала и регистрировала все поступившие сведения.
В маленькой комнате медчасти мы ютились вчетвером: начмед, начальник канцелярии, медстатистик и я – медрегистратор. Частенько к нам пристраивалась еще Маруся – курьер. Начмед – великолепная Елизавета Фёдоровна Яницкая, просто королева. Белая медицинская шапочка на ее рыжеватых кудрях выглядела короной. Она эвакуировалась из Москвы вместе с Академией наук. Там работал ее муж, Николай Фёдорович Яницкий. С ними была дочь Ирина и маленький сыночек Олег. Ирина работала в лаборатории госпиталя и часто заглядывала к матери в медсанчасть. С ней мы подружились так, что и после войны продолжали дружить. В Казани жила тогда и младшая сестра Елизаветы Фёдоровны – жена академика Кирпичева. Она была, кажется, еще красивее своей сестры.  Я видела ее только один раз, но впечатление она на меня произвела необыкновенное. Представьте себе, я не помню ни ее имени, ни лица, а впечатление помню. Она вошла в нашу жалкую каморку, словно блоковская Незнакомка, "дыша духами и туманами". И был "девичий стан, шелками схваченный", и веяли "древними поверьями ее упругие шелка", и "шляпа с траурными перьями". Я знаю, что "траурных" перьев не было, но, честное слово, я их видела и так запомнила. Старшая же сестра Елизаветы Фёдоровны была замужем за Отто Юльевичем Шмидтом, но в то время ее уже не было в живых. Отто Юльевич Шмидт с сыном остались в Москве, но в Казань наезжали, так что я имела удовольствие познакомиться ними.
Медстатистик Наташа Храмова, очень приятная молодая дама, была дипломированным статистиком со стажем и в госпитале работала временно. Она жила с матерью и маленьким сыном в деревянном домике на Подлужной. Если судить объективно, Наташа не была красива, но я когда-то читала или слышала, что американки некрасивы, но ведут себя, как красавицы, потому таковыми и кажутся окружающим. Вот это можно было отнести к Наташе. Она вовсе не считала себя некрасивой, и была права. Ее улыбка, ласковая, задорная или печальная, демонстрировала  ровные белые зубки. Добавьте сюда живое выразительное лицо, приятные манеры, красивый голос "с блеском интонаций", как сказал бы Вертинский. Да ко всему этому ладненькая фигурка без признаков истощения. Наташа нравилась мужчинам и любила нравиться. Она много рассказывала мне о своих романах и всегда с удовольствием, несмотря на то, что они кончались ничем. Одному из поклонников она нравилась потому, что у нее "такой задорный нос". С другим поклонником они были так влюблены друг в друга, что однажды пришли в назначенное место свидания несмотря на проливной дождь и смеялись сами над собой, промокшие, но счастливые.
За ней ухаживали и наши кавалеры с ранеными конечностями. Наташа относилась к ним несерьезно, шутила, но никогда не обижала. И, в конце концов, вышла замуж за раненного майора. Он, конечно, был не майор, ведь это звание появилось только в 1943 году, но, может, он был комбатом. Мы с Ириной гуляли у них на свадьбе в деревянном домике на Подлужной улице. Жених был в красивой розовой пижаме в полоску – такие нашим раненым прислала английская королева. Он дни проводил в госпитале, а когда у Наташи кончался рабочий день, они вместе шли домой. Потом Наташа уволилась, перешла на лучше оплачиваемую работу. Ее бы не отпустили, если бы она не представила замену. Этой заменой стала я. Наташа специально натренировала меня на составление огромного количества отчетов, которые отсылались в Управление еженедельно, ежемесячно, раз в полгода и ежегодно. Требовалось отчитываться, сколько раненых поступило из фронтовых или прифронтовых госпиталей; сколько было ранений пулевых и осколочных; сколько было ранений в бедро (верхнюю или нижнюю часть), в голень и т. п. У Наташи с ее опытом все это занимало гораздо меньше времени, а мне приходилось засиживаться на работе допоздна.
Начальник канцелярии Катерина Самойлова была краснощекой женщиной лет сорока. Собственно канцелярия находилась напротив медчасти. Там работали начхоз и начфин с помощниками, там же сидела машинистка. А начальница поставила свой стол отдельно от подчиненных, чему подчиненные были очень рады. Характер у Катерины был отвратительный. Скандалы, ссоры, дрязги, сплетни – все это было по ее части. Частенько, разгоряченная своей начальнической деятельностью, она обрушивала эмоции на меня, если в комнате не было начмеда Яницкой, перед которой Катерина лебезила. Наташу она считала равной себе и голоса на нее никогда не повышала. Мне же она просто отравляла жизнь.
Прекратилось это совершенно неожиданно. Как я уже говорила, на работу в госпиталь меня устроил Ахутин. И вот однажды во время одной из наших редких теперь встреч он спросил, как мне работается. Я рассказала, упомянула и Катерину. "Как! – воскликнул он, – ты с Катенькой Самойловой работаешь? Так я ее хорошо знаю, мы когда-то вместе работали. Милейший человек". И когда я стала уверять его, что эта Катенька отнюдь не милейший человек, а вообще не человек, а ведьма, он просто не мог поверить и через два дня пришел навестить меня в госпитале. Когда он вошел в нашу комнату, то сразу столкнулся с Катериной. Они были очень друг другу рады, восклицали и восхищались, потом начали вспоминать своих сослуживцев, рассказывать о них кто что знает. Она, наконец, спросила: "А что вас, Николай Семёнович, привело к нам?" – "Да вот мне нужно поговорить с Шурочкой", – ответил он и позвал меня выйти с ним в коридор. Я уже теперь не помню, действительно ли он о чем-то говорил со мной или это был специально разыгранный спектакль, чтобы помочь мне. Так или иначе, но после этого посещения Катерина оставила меня в покое. Она спросила, как это я знакома с уважаемым доктором Ахутиным. "А он мой отчим", – спокойно ответила я.–  "Вот как?" – с удивлением сказала она и отстала от меня навсегда.
Надо сказать, что Катерина была единственным человеком в госпитале, который относился ко мне плохо. К нам с Наташей хорошо относились и врачи, и пациенты. Многие забегали просто поболтать. Заходила голубоглазая доктор Алима Кутуева, жена и уже вдова писателя Аделя Кутуя. Тогда все в Казани читали его роман "Неотосланные письма", героиня которого из простой деревенской девушки становится врачом. Мы спрашивали Кутуеву, не прототип ли она той девушки. Она отвечала, что образ героини списан с нее, но судьбы у них разные. Через годы после войны я работала в школе вместе с ее дочкой, а моя подруга детства Таня Дегтярева, когда была аспиранткой, курировала творческое объединение студентов КГУ, и в числе молодых поэтов был  Рустэм Кутуй, сын писателя.
Вторым отделением заведовала доктор Колбасова, мощная, решительная женщина. Раненые ее побаивались, она умела держать их в руках, защищала сестер и санитарок от грубостей и непристойных шуток. Но ее суровое сердце таяло при виде красивых ребят. Я помню, одно время она постоянно держала у себя в ординаторской красавца лезгина.  В мирной жизни он был студентом и теперь под диктовку Колбасовой заполнял истории болезней. Многие из нас бегали смотреть на него. И было чем полюбоваться. Белая кожа, черные, как смоль, волнистые волосы и синие глаза. У Колбасовой муж был на фронте, и кто-то из зависти вдруг позвонил в госпиталь, что ее муж вернулся домой. Видно, думали, что она спит с этим мальчиком, и решили испугать ее. Но только причинили боль разочарования, когда выяснилось, что муж вовсе не приезжал.
Первое отделение располагалось на первом этаже в одной большой палате, где лежали раненые командиры. Заведовала здесь доктор Адамюк, уже немолодая блондинка. Она была для своих ребят просто матерью родной, любила и жалела их, старалась подольше держать в госпитале, не отпускала на комиссование до полного выздоровления. Это было опасно в военное время, но она рисковала. Был у нее в отделении всеобщий любимец Тимоша, румяный да кудрявый 19-летний паренек. Пришло время его выписывать. Вдруг приступ аппендицита. Адамюк оперировала его, но все равно пришлось отпустить Тимошу через 10 дней. В госпитале сплетничали, что никакого приступа у парня не было. Дело было в том, что Тимошу надо было продержать до начала приема в какое-то новое военное училище, и Адамюк это удалось, хотя она очень рисковала.
Мне больше всех нравилась Валентина Сергеевна Денисова, главный хирург. Она эвакуировалась из блокадного Ленинграда. Валентина Сергеевна любила приходить к нам в медчасть поболтать со мной и Наташей, рассказывала о своей жизни. Она окончила ленинградский медицинский институт и вместе с мужем-однокурсником получила направление в село Харитоново под Ленинградом. Село большое и богатое, народ бойкий. По праздникам, особенно церковным, устраивали кулачные бои стенка на стенку, да и просто пьяных драк было немало. Хирургической практики Денисовым хватало. Отработав положенный срок, они вернулись в Ленинград, и тут началась война. В блокаду муж умер от голода. Два дня она это скрывала, чтобы получать его пайку хлеба. На третий день завернула тело в одеяло и поволокла вниз по лестнице. С ужасом мы слушали ее рассказ, как голова мужа стукалась о ступеньки, а она воспринимала этот стук в каком-то отупении, вроде бы и не горевала. Только через некоторое время, вырвавшись из Ленинграда, она начала слышать этот негромкий стук ночью во сне. Денисова жалела меня за мою худобу, старалась что-нибудь сдобное подкинуть нам с Наташей. Один раз принесла баночку с новоизобретенной мазью для лечения ран и уверяла, что эту мазь прекрасно можно есть, потому что она сделана на сливках. Мы не решились попробовать. Видно, нашу полуголодную жизнь нельзя все же было сравнивать с тем, что пережили блокадники.
Между тем, когда я рассказала в командирской палате о том, как в Ленинграде  люди умирают от голода, иногда падая прямо на улице, ребята подняли меня на смех. Просто хохотали – вот, мол, какие сказки рассказывает. Я даже начала сомневаться. Может, это все пустые слухи, выдумки? Но я-то ведь знала, что это правда, от Денисовой и не только от нее. Одна моя знакомая, Аля Меньшикова, приехала с ребенком домой в Казань. Мы виделись, она мне все рассказала. Ее ребенок, который перед блокадой уже бегал, теперь не умел ходить. Разучился с голоду, от слабости.
Вот я и думаю: или наши офицеры ничего не знали о Ленинграде, потому что от них скрывали, или же знали, но им было запрещено говорить об этом с нами, гражданскими, и они не хотели, чтобы я говорила о Ленинграде так открыто.
Теперь, на склоне лет, я вижу, что всю сознательную жизнь прожила во лжи.  Нам все время и по всяким поводам лгали, а мы верили, а, может быть, это нас спасало от беды еще худшей. В те времена лучше было ни о чем подобном не разговаривать, никаких новостей не распространять. Кругом было много стукачей, которые могли как угодно использовать наши высказывания. Меня однажды пытались завербовать. Ходил у нас по госпиталю большой краснорожий мужик в форме НКВД. Он даже разоблачил шпиона среди наших раненых, уж верно не без чьей-то наводки. Тот шпион попытался покончить с собой – перерезал горло бритвой, но его спасли. Положили в отдельную палату где-то наверху и приставили охрану. А тот энкаведешник его все время посещал. Так вот этот краснорожий, которому бы на фронте сражаться, подкатил ко мне с предложением служить ему помощницей по госпиталю и получать за это хороший паек. Я перепугалась до смерти, и, видно, он это понял. Разговор до конца не довел и больше ко мне не подходил.
Я уже говорила, что подружилась с дочерью нашего начмеда лаборанткой Ириной Банниковой. Она была замечательным человеком. Если в те тяжелые годы в моей жизни было что-то радостное, веселое, интересное, то это все шло от нее. Благодаря ей у меня были приятные встречи с прекрасными людьми. Например, с сыном Отто Юльевича Шмидта Владимиром, двоюродным братом Ирины. Он, как и отец, не покидал Москву, но периодически приезжал в Казань. В один из приездов ему понадобилось встретиться с Ириной у нее на работе, а ей пришлось отлучиться как раз в назначенное время. Она поручила мне встретить его и передать ее слова. Еще она сказала, что у кузена есть семейное прозвище "Волк", он у них под этим именем идет с раннего детства. Вскоре меня вызвали на проходную, и вот передо мной этот Волк, большой и голубоглазый. Я передала ему то, что сказала Ирина и мы еще минут пять поговорили. А он потом рассказал Ирине, что к нему вышла очень милая девушка, и "мы приятно поболтали".
Позже, уже в Москве, мы с Ириной ходили к нему в гости. Там я познакомилась с его женой. Она у меня ассоциировалась с персонажем из "Саги о Форсайтах" – американской женой Джона Форсайта, внука Джолиона. Там же я познакомилась еще с одним сыном Отто Юльевича Шмидта. Кажется, он был сводным братом Владимира. Он мне не понравился, потому что был какой-то неприветливый. Много-много позже я увидела его по телевизору. Он доктор исторических наук, академик, еще что-то. Его имя в Энциклопедическом словаре, а Волка там нет. Он, кажется, был инженером в автомобильной промышленности, но в этом я не уверена. Зато знаю, что у них с женой родилось двое красивых детей. Как сказала Ирина, "просто выставочные дети". Мальчика звали Фёдором, в честь деда со стороны отца.
Потом Ирина познакомила меня с Георгием Александровичем Ушаковым, известным исследователем Арктики. Он был другом дома Яницких, особенно дружил с Ириной, и она звала его Егором. Когда однажды Ушаков приехал в Казань, она устроила в его честь "прием". Были приглашены я и невестка Кирпичевых, тоже Ирина. Она была не менее красива, чем ее свекровь, только ее красота была иного рода – яркая, сияющая красота юности.
"Прием" происходил в большой и совершенно пустой комнате, где из мебели была только широченная тахта и табурет, на котором хозяйка расставила угощение. В основном оно состояло из кофейного ликера собственного приготовления. Ирина сотворила его из кофе, водки и сахара. Мы все четверо уселись рядышком на краю тахты, но постепенно стали устраиваться поудобнее, и, в конце концов, уже полулежали, прислонясь спинами к стене все рядышком поперек тахты, прижимаясь друг к другу. И вот уже моя голова лежала на груди Ушакова, и щекой я ощущала холодок его орденов. Стемнело, мы огня не зажигали. Может быть, из-за лимита на электроэнергию, может быть, так  было уютнее. Не помню, о чем мы беседовали, только помню, что мне казалось, будто мы на острове покоя и отдыха от всего, что творилось тогда в мире. Потом Ушаков проводил меня до дома, у ворот крепко поцеловал и ушел по затемненной улице.
На другой день Ирина смеялась до слез, когда я сказала мечтательно: "Никогда еще моя голова не лежала на такой орденоносной груди!" Больше я никогда не видела Ушакова, но где-то после войны я встретила у Яницких его жену. Молодая цветущая женщина, смеясь, рассказывала о проказах их дочки Мальвины. Ушаков привез жене из Парижа  парфюмерию фирмы "Коти", а эта маленькая разбойница вылила дорогие духи в пудру и размешивала пальчиком.
Ирина иногда ночевала у меня, но, конечно, только в теплое время, когда не нужно было топить буржуйку и экономить электричество. Академиков, видно, снабжали продуктами особо, потому что Ирина всегда приносила с собой что-нибудь на ужин. Один раз она дала мне штук пять пышных душистых пряников и сказала, что придет ко мне ночевать, и мы будем пить чай с этими великолепными пряниками. Но в тот вечер придти она не смогла, а я не стала есть без нее. На другой день она опять не пришла, да и на третий тоже. Тогда я ей сказала, что никак не дождусь  нашего чаепития с пряниками. "Как, – воскликнула она, – ты до сих пор их не съела? Ешь их, пожалуйста, без меня, потому что я и сегодня не приду". Ну, я и съела их все зараз, чтобы не черствели.
Зимой Ирина отметила свой день рождения опять же со мной и Ирочкой Кирпичевой, но на этот раз в обыкновенной домашней обстановке в доме нашей госпитальной сестры Лиды. Угощение не было обильным, но зато очень вкусным. Выпили мы, закусили, а потом завели патефон и потанцевали. Мы с Ириной исполняли роли кавалеров по имени Санька и Ерёмка. Я рассказываю все эти пустяки, чтобы показать, как моя дорогая подружка умела дарить радость, создавая ее из мелочей жизни.
Ирина поставила в госпитале два самодеятельных спектакля. Началось с того, что среди раненых оказался актер Выборгского драматического театра Коля Коняев. Пуля угодила ему в ягодицу, но на вопрос, куда он ранен, Коля с ученым видом отвечал: "В глютеус". Он частенько заходил к нам с Наташей поболтать. Когда Ирина узнала, что он профессиональный актер, она предложила устроить спектакль. Коля охотно согласился.
Ирина нашла одноактную комическую пьеску "Голубой бант" Михаила Чехова. Некая барышня по имени Катенька хочет разыграть своего поклонника гусара и сообщает ему, что будет на маскараде в платье с голубым бантом. А сама уговаривает своего дядюшку явиться на маскарад в ее наряде. В общем, до маскарада дело не дошло, но гусар все равно был введен в заблуждение.
Роль дяди исполнял Коля Коняев. До чего же он был смешон в вечернем платье с бантом на плече! Ирина играла роль пожилой дамы, нечаянно попавшей во всю эту суматоху.  На роль гусара мы нашли красивого парня Васю Томилина. Его рана на ноге почти зажила, и он двигался свободно. Не помню теперь, откуда Ирина достала для него гусарский мундир, но выглядел Вася шикарно. На роль Катеньки мы нашли девушку со  швейной фабрики (шеф нашего госпиталя). Мне досталась роль служанки, активно помогавшей своей барышне.
Спектакль имел большой успех, и мы даже выезжали с ним в другие госпитали. Вася Томилин уже выписался, и его заменил Лёша Гаврилушкин – актер ансамбля Красной армии. Не знаю почему, но после госпиталя он не мог туда вернуться. Возможно, стал инвалидом. Мне запомнилось, как он смешно произносил по роли: "О, блаженство неземное!" У него получалось "блажьенство". Мне кажется, он остался в Казани. Вроде бы я видела его там и после войны.
Коля Коняев еще не выписался, а к нам поступил еще один раненый артист, на этот раз из Новосибирского театра. К сожалению, его имя я не запомнила. Наверное, потому, что был он человеком серьезным и поболтать к нам в медчасть не заглядывал. Вот эти два артиста сговорились с Ириной и решили поставить "Юбилей" Чехова. Коля играл юбиляра, новосибирский актер – бухгалтера, Ирина – Мерчуткину. А на роль легкомысленной жены юбиляра взяли появившуюся у нас в госпитале прелестную школьницу Адочку Салимжанову, старшую сестру известного впоследствии в Казани режиссера Марселя Салимжанова. Они, видимо, жили недалеко от госпиталя, и Адочка частенько забегала навестить раненых, как это делали и наши шефы со швейной фабрики. Она умела петь и танцевать, а теперь проявила себя как драматическая актриса.  Девушка привязалась к Ирине, и они еще долго держали связь и после войны.
"Юбилей" поставили только один раз. Колю Коняева комиссовали и выписали как "годного к нестроевой службе". А его новосибирского партнера эвакуировали из Казани дальше на восток. Наш госпиталь назывался "эвакогоспиталь", и когда ожидалось новое поступление раненых, те, кто еще нуждался в лечении, но был уже достаточно здоров для эвакуации, отправлялись в санитарных поездах дальше. Особенно это касалось тех, кто был призван в армию из восточных краев. Они и сами радовались, что едут ближе к дому. Так что от Ирининой "труппы" остались только мы с Адочкой и даже что-то репетировали втроем, но из этого ничего не вышло. Адочка участвовала в самодеятельных концертах вместе с шефами-швейницами. Раненых старались развлекать все, кто мог. Была, например, артистка филармонии, которая ходила по палатам с гитарой и прекрасно пела песни про войну. Выступала группа из татарского ансамбля песни и пляски. Часто показывали кино, хотя репертуар был очень небольшой. Я, помню, смотрела "Большой вальс" с Милицей Корьюс три раза, впрочем, каждый раз с великим удовольствием.
Когда все, кто мог, собирались в зрительном зале, там царило веселье. Мы все, служащие госпиталя, помогали раненым рассесться по местам, а сами стояли вдоль стен. Ребята смеялись, шутили, даже те, у которых были ампутированы нога или рука. Какой-нибудь одноногий кавалер приглашал: "Сестренка, садись ко мне на коленки", – а у самого ноги-то по коленку и нет. Это веселье кончалось, когда приходило время выписываться из госпиталя и возвращаться калекой в мир здоровых людей. Такие, проходя комиссию, должны были сказать мне, как заполнять их документы, какую работу им хотелось бы получить. Что они могли в тот момент сказать? Большинство безногих думали стать сапожниками, а безрукие – сторожами. А что еще можно было написать в ответ на этот глупый вопрос анкеты?
Когда немцев отогнали от Москвы, все наши москвичи тотчас же вернулись домой. Уехала и Ирина со всеми своими родственниками, и подселенцы моей тети Тани. Между тем, у бабушки снова случился инсульт, она была полностью парализована и потеряла дар речи.
Тяжело было мне расставаться с Ириной, а тут еще и Наташа Храмова ушла из госпиталя, и я стала медстатистиком вместо нее. Надо сказать, что эта работа мне нравилась. Мне всегда нравилось иметь дело с цифрами. Если бы я не увлеклась английским языком, я бы поступила в финансово-экономический институт. Право, я не раз жалела, что не сделала этого, и до сих пор верю, что математика – царица всех наук.
Ирина меня не забывала. Когда Шмидт поехал в Казань, она передала с ним посылочку. В один прекрасный день меня позвали к телефону, и я услышала в трубке красивый мужской голос. Это был Отто Юльевич. Он попросил меня придти за посылкой к нему на работу, в университетскую обсерваторию. Он ведь и в области астрономии много работал. В маленькой комнате за письменным столом сидел красавец с роскошной бородой, пышной шевелюрой и серыми глазами. Он передал посылку. Там была французская булочка и еще что-то вкусное. Я расспросила про Ирину. Она ведь еще в Казани поступила на инфак пединститута, на немецкое отделение. Теперь же в Москве продолжала учиться в том институте, который закончила я – 1-й МГПИИЯ. Я не стала задерживать Отто Юльевича своими разговорами, попросила передать Ирине привет и спасибо и ушла.
Но той же зимой в телефонной трубке вновь прозвучал тот голос – Отто Юльевич приглашал меня в кино. Мы встретились в кинотеатре, но он был не один, а с хозяйкой квартиры, у которой останавливался, приезжая в Казань. Уже не молодая, но громогласная и энергичная, она уселась между мной и Отто Юльевичем, так что мне и поговорить с ним не удалось, а это была последняя наша встреча. Еще когда он женился на Ирининой тетушке и познакомился со своей племянницей, то в шутку сказал, что такая взрослая племянница его старит, и он предпочел бы, чтобы она была его кузиной. По обоюдному согласию, Отто Юльевич и Ирина так всю жизнь друг друга и называли – "кузен" и "кузина". После челюскинской эпопеи Шмидта со всеми его родственники и другими участниками экспедиции пригласили в Кремль на прием и банкет, так что Ирина видела "отца народов" совсем близко и нашла, что у него магнетический взгляд.
Когда после смерти Отто Юльевича Ирина показала мне фотографии последнего года его жизни, мне было больно видеть его седым, исхудавшим старцем, ведь ему было только 65 лет. Я пожалела, что согласилась посмотреть на эти фотографии, и жалею, что запомнила то, что увидела. Но все равно гораздо ярче в моей памяти тот маленький кабинет в университетской обсерватории. И голос его помню.
Когда наша царственная начмедша Яницкая уехала домой в Москву, на ее место пришла Маргарита Ивановна Кунгурова, умненькая, интеллигентная и очень милая женщина. Внешне она напоминала мне мою тетю Таню. Такая же набольшая фигурка, приятный свежий цвет лица, голубые глаза, пушистые волосы. Ничего общего с Яницкой ни по виду, ни по характеру. Она была, пожалуй, слишком мягкая, так что наша вредная Катерина стала распускать свой язык.
Сменился и начальник госпиталя, а куда делся наш прежний Гизатуллин-абый, я не знаю. Он был плотный, коренастый, слегка сутулился. Крупная круглая голова, лицо смуглое, темное и при черных глазах выглядело как-то угрожающе. Незадолго до своего ухода из госпиталя он вдруг отправился вместе со мной, чего раньше никогда не случалось. Нам было по пути, он жил на Бутлерова, и когда мы поравнялись с его домом, вдруг пригласил меня зайти. В комнате стояла такая же железная печурка, как у меня и у многих. Он молча затопил ее, и мы сели рядом перед огнем. Откровенно говоря, я надеялась, что он угостит меня чем-нибудь, но этого не произошло. Так мы посидели молча минут десять. Я не знала, о чем с ним говорить, и думала, что он сам спросит меня о чем-то. Но и этого не произошло. Потом он поднялся, тяжело вздохнул и сказал: "Ну, иди теперь". Я и ушла в полном недоумении.
Новым начальником госпиталя стала неприятная баба. Гимнастерка на ней сидела, как на корове седло, волосы какие-то нечесаные, но губы притом накрашены. Манеры, как партийных руководителей, которые не считают нужным быть вежливыми с подчиненными. Самое противное было то, что, созвав врачей на утреннюю пятиминутку к себе в кабинет, она приказывала принести для себя какое-нибудь жареное мясо с гарниром и, ведя совещание, принимая рапорты, жрала аппетитно пахнущее блюдо, а полуголодные врачи глотали слюнки.
Мне тогда стало как-то неуютно в госпитале без Ирины, без Наташи. Да и все раненые ребята, которые общались с нами, уже разъехались, а новые как-то не заводились. Я стала чаще ездить к маме и ночевала у нее даже в будние дни, пренебрегая всеми транспортными трудностями. Я отчаянно втискивалась в переполненный трамвай, а однажды даже рискнула – повисла на подножке вместе с мужиками. Но вагоновожатая этого не потерпела и, остановив вагон посередине дамбы, согнала меня. Пришлось идти пешком. Я и пошла, плача от обиды. А в другой раз, когда дело было зимой, я, видя, что в трамвай мне не влезть, сунула под пальто свою муфту и пошла с передней площадки, изображая беременную женщину. Как ни странно, а раньше у нас в Казани даже в военное время с передней площадки входили только инвалиды, старики да женщины с маленькими детьми или беременные. Так я проникла в вагон. На мою беду там оказалась знакомая. Увидев мое "интересное положение", она даже постаралась освободить место, чтобы я села, и принялась расспрашивать, когда я вышла замуж и кто мой муж, при этом всячески оберегала меня от толчков. Я отмахивалась: "Потом, потом расскажу, да пусть толкаются", – а когда вышли на остановке, вытащила муфту и воскликнула: "Вот мой муж, вот мой ребенок!" Она удивилась и даже обиделась: "Ну, ты даешь, а я-то тебя защищала!"
Однажды, заночевав у мамы с субботы на воскресенье, я проснулась от дивного аромата кофе и печеного теста. Входит мама и несет мне прямо в постель две свежеиспеченных, совершенно белых лепешки и стакан горячего кофе. Уверяю вас, что это воспоминание стоит у меня в ряду самых приятных за всю мою жизнь.
Весной мамин госпиталь выделил для всех своих работников участки земли под огороды. Мама взяла участок у самого леса, привела  с собой трех выздоравливающих из "ранбольных", и они в порядке трудотерапии вскопали клочок земли, а мы посадили на нем картошку. Но тут в нашей жизни начались неожиданные перемены, можно сказать, крутые повороты. Меня пригласили в военкомат, и там я оказалась в компании молодых женщин – счетных работников. Перед нами выступал вербовщик – приглашал поступать на Высшие Финансовые курсы Красной Армии. Разумеется, мобилизованы на военную службу мы будем добровольно. Он красноречиво описывал это учебное заведение и сулил блестящие перспективы в будущем. Показывал фотографии курсантов, одетых в ладную форму и хромовые сапожки. Обещал, что учиться и потом работать в армейских частях нам будет не трудно, потому что мы уже счетные работники. Да, все, кроме меня – статистика без диплома. Нам дали время подумать, посоветоваться, и мы с мамой начали обдумывать эту возможность.
Мне так и так хотелось уйти со своей работы, я даже начала подумывать о переходе в мамин госпиталь. У них там образовалась ставка заведующего клубом. А тут вдруг возможность поехать в Москву, а после курсов еще в какие-то неведомые дали, стать офицером интендантской службы, увидеть новые места и новых людей. Хотя я не была бухгалтером или счетоводом, но на курсах меня научат. Я с той наукой справлюсь. Одним словом, я добровольно мобилизовалась в армию. Сначала моя госпитальная начальница заявила, что ни за что меня не отпустит, побежала в военкомат, скандалила, но ничего не добилась. Это было летом 1943 года.
Не успела мама проводить меня, как ее тоже отправили на фронт. Весь персонал был мобилизован, санитарный поезд нагружен всем необходимым оборудованием и медикаментами, чтобы, приехав на место, развернуть прифронтовой госпиталь.
Мама решила поселить в нашей квартире свою бывшую гимназическую подругу с семьей. Кажется, они были откуда-то эвакуированы. Все свое "движимое" имущество – нашу с ней одежонку – она сложила в наш большой дореволюционный – "исторический сундук", как мы его называли. И еще там был радиоприемник, который положено было сдать, когда началась война, но мама его утаила. Кроме того, она спрятала в сундук две наших иконы – Божьей матери и Николая Чудотворца. В день отъезда она передала ключи от дома новой жилице – та должна была въехать на следующий день утром. И в ту ночь воры украли сундук. Вытащили через окно, под которым он стоял. Потом сундук нашли под мостом через сухую речку Дряничку. Остались в нем только иконы.
Только мама уехала, как буквально на другой день умерла бабушка. Ее похоронили на Арском кладбище в той могиле, где уже лежали ее муж и средняя дочь Люба. Тетя Таня унаследовала нехитрую бабушкину мебель, шубу и еще какие-то мелочи. Ей же досталась и посаженная нами на опушке леса картошка. Мой двоюродный брат Володя Заболотский тоже отправился на фронт, куда-то в Прибалтику, где и служил на военном аэродроме бортмехаником. Мой отчим Ахутин умер во время войны. А мы с мамой вернулись в Казань только через семь лет.
Итак, я отправилась в Москву учиться на Военных Финансовых курсах Красной Армии. Нам выправили нужные документы, выдали военное обмундирование и отправили в Москву, снабдив суточным пайком на всю группу. Основным ингредиентом этого пайка была громадная банка консервированной колбасы, знаменующая для меня конец голодной жизни.
В Москве нас временно поместили в доме "Союздетфильма" в Ростокино, рядом с ВДНХ. Пока для наших курсов готовилось постоянное помещение, занятий по финансам не проводилось, нас только учили ходить строем и петь строевую песню. И вот мы маршировали перед Мухинской скульптурой, распевая песню "Бескозырка". Я теперь помню только припев:

Бескозырка, ты подруга моя боевая,
И в решительный час и в решительный день
Я тебя, лишь тебя надеваю,
Как носили герои чуть-чуть набекрень.

Не знаю, почему финансисты должны были петь моряцкую песню. Кстати, я больше ни разу в жизни не слышала ее по радио или как-то еще, а хорошая песня.
Выставка была закрыта, на Союздетфильме ничего не снимали, тишину нарушали только мы. Погода стояла солнечная. Говорили, будто начальник ПВО поклялся Сталину, что Москву больше никогда не будут бомбить, и действительно не бомбили. Москвичи возвращались домой из эвакуации, и среди них и моя институтская подружка Нана. Она с Павликом Булатниковым и Юлей Цагараевой пришли меня навестить. Я была в отличном настроении, расставшись с мрачной обстановкой госпиталя. А главное – сыта после двухлетнего голодания. Я ведь в первые дни даже не могла съедать всего, что мне давали. В моем сократившемся желудке все не умещалось. Я принимала своих друзей на парадном крыльце студии. Мы сидели на ступеньках, а когда мимо проходили офицеры, я ретиво вскакивала на ноги и отдавала честь. Нана, которая, бывало, часто подсмеивалась над моей флегматичностью, а то и раздражалась ею, теперь просто не могла меня узнать.
Вскоре нас перевели в наше постоянное помещение в двухэтажном домике, где раньше располагался детский сад. Нас теперь было два женских взвода и один мужской. Так что получалась рота, а ротный командир – капитан Понамарев. Он жил в отгороженном куске коридора с женой и двумя маленькими детьми. Наш старшина, молодой парень из партизан, из-за контузии был негоден к строевой службе. Мужской взвод жил где-то в другой части дома, так что пересекались мы редко. Кроме казанских девушек были и курсанты, набранные в других городах и даже в Москве.
Начались занятия. Главный предмет "Денежное довольствие" вел капитан Евгений Иванович Соколов. Он был хорошим преподавателем и очень милым человеком, конечно, не из кадровых военных. К тому же хорош собой. Девчонки уверяли, что он в меня влюбился, а я отвечала: "Ах, я и сама неравнодушна к нему!" И я даже сочинила стихи, из которых помню только две строчки: "У вас такая славная улыбка, / Такой изящный жест красивых рук".
И этими сентиментальными стихами я вернулась в свою самодельную поэзию, о которой даже ни разу не вспомнила в течение пяти студенческих лет. Правда, теперь это были юмор и сатира – я стала активным сотрудником стенгазеты. Мое дело было откликнуться на разные события юморесками, эпиграммами. Вот что я помню из "Новогодних пожеланий". Капитан Лебедев преподавал нам два предмета: "Служба тыла" и "Тактика". Не успел он закончить свой краткий курс, как заболел, отравившись грибами. Слава богу, все для него кончилось благополучно, и такое было ему от меня пожелание:

Под Новый год не кушайте грибов,
Не думайте о тактике и тыле,
Не забивайте ими девичьих голов,
Ведь все равно как сдали, так забыли.

Это "как сдали, так забыли" стало у наших преподавателей летучим выражением, как и прозвище "волшебник с пышными усами", которое пристало к нашему начальнику Отдела вещевого снабжения, большому краснолицему, усатому дяде, после того как в стенгазете появилась на него эпиграмма. В общем, я стала популярной юмористкой. Но тут у меня оказался соперник из преподавателей – наш политрук. Он тоже неплохо владел этим жанром и тоже писал эпиграммы. Однажды таковая появилась и под моим портретом.

Перед вами дочь прогресса,
Финансистка-поэтесса,
И урок – увы и ах! –
Отвечает лишь в стихах.

На это я отозвалась письмом, которое девчата положили ему на стол. В нем была эпиграмма и довольно удачная карикатура.

Красноречив, как Цицерон,
На всех собраньях блещет он.
Он популярен как поэт,
Без риска получить ответ,
Он эпиграммы сотню враз
Строчит на беззащитных нас.
Его назвать я не могу,
Но не останусь я в долгу,
И вот обидчику в ответ
И эпиграмма, и портрет.

На это политрук откликнулся тоже письмом, в котором сообщал, что он догадывается, что пакет пришел со стороны третьей парты, где сидят три дамы – червонная, трефовая и пиковая. Червонной дамой была моя соседка по парте Ира, очень хорошенькая. Все считали, что "волшебник с пышными усами" в нее влюблен. Пиковая дама – моя самая лучшая подружка черноглазая Лида Иванова.

В середку ловко к ним подсев,
Склоняясь влево, то вдруг вправо,
Сидит, конечно, дама треф
И улыбается лукаво.
Да, язычок у ней таков,
Что нужно всем остерегаться,
Ведь от каких-нибудь двух слов
Не знаешь сам, куда деваться.
А вид такой: "Куда уж нам
Острить, другим оставим это".
Таков сам автор эпиграмм
И заодно творец портрета.

Из-за моей ли "поэзии" или из-за того, что по "денежному довольствию" я успевала отлично, мои однокурсницы любили меня, звали Сашенькой. Кроме того, среди них просто не было плохих людей, и чувство юмора у них было развито, но больше всех я дружила с Лидой Ивановой. Постарше меня, она была на гражданке опытным бухгалтером и счастливой женой и матерью. Часто рассказывала, как дружно и весело жили они с мужем, какой он был славный человек. Смеясь, вспоминала забавные проделки маленького сына. И так она говорила о своих любимых, что я не сразу поняла, что их уже нет в живых. И когда поняла, то сама себя  благодарила за то, что не задала такого, например, вопроса: "С кем же ты оставила ребенка, когда пошла в армию?" Ведь, слушая ее, я видела их живыми.
Лида отлично декламировала со сцены в концертах самодеятельности и пела в хоре, куда меня не приняли из-за отсутствия музыкального слуха. Да, был у нас и хор, и вечера самодеятельности, и библиотека хорошая, и можно, стало быть, подумать, что нам жилось неплохо. Только когда нам сообщили, что вместо обещанных трех месяцев мы будем учиться еще три, а, может быть, и вообще превратимся в двухгодичное училище, то поднялся у нас всеобщий рев. Мы все ревели из-за трех лишних месяцев и с ужасом ждали сообщения о двухгодичной каторге. Мы так нервничали, что есть не могли, и только одна наша девушка по фамилии Орлова все жевала и жевала. Она была большая, цветущая, здоровенная такая, что получила прозвище "Фердинанд" в честь самоходного немецкого орудия. Еще она была донором, за что получала дополнительное питание, которое и жевала в необеденное время. "Ну, что ты жрешь?! Как ты можешь?!" – возмущались мы, а она, глотая слезы, отвечала: "Простите меня, я так устроена, что всегда, когда волнуюсь, то чувствую дикий голод и всегда ем".
Слава богу, обошлось все без двухгодичного училища, однако и три дополнительных месяца казались нам тяжелыми. Дело в том, что время учебы на курсах мы жили, как в тюрьме, пусть в ее оптимальном варианте, но все-таки в тюрьме. Наш бывший детский сад и еще один дом к нему были окружены крепким забором, и у ворот двора была, как положено, проходная. Стояла эта "крепость" на самом краю Москвы в районе Таганки. Дальше было чистое поле, и через него шла грунтовая дорога в село Карачарово.
Спали мы на застекленной веранде, которую "утеплили", забив стекло досками. Когда настала поздняя осень, а потом зима, холод на нашей веранде стоял невероятный. Мы корчились под одеялами на наших двухэтажных кроватях, стараясь согреться, пытались накрываться шинелями, но наш старшина этого не разрешал. Мы, конечно, не слушались и только ждали, когда он заснет. "Храпит!" – сообщал нам очередной дневальный, и мы хватали наши шинели и накрывались ими. Некоторые девчата ложились вдвоем на одну кровать и закрывались тогда двумя одеялами. Однако наш старшина-садист вдруг среди ночи возникал в спальне с криком: "А-а, цыпочки! Ну-ка шинели на место!" Он ненавидел нас за то, что мы жили в тылу, да еще были "интеллигентными". Я уверена, что он бы мог и побить нас, если бы не наш ротный. Тот был добрым человеком и не позволял старшине переходить границы.
Утром побудка. Надо было в считанные секунды одеться и обуться и выстроиться перед старшиной для проверки. Самое сложное было в том, чтобы правильно навернуть портянки, а это занимало много времени. Девчата иногда хитрили и совали ноги в сапоги вместе с портянками, не наматывая их. Так наш тиран выборочно заставлял двух-трех разуться. И не дай бог, чтоб обман обнаружился! Тогда уж крик, ругань: "Наряд вне очереди!" К счастью, матерно ругаться ротный не разрешал.
После проверки мы бежали на зарядку, причем никакой гимнастики мы не делали, а просто бежали по той грунтовой дороге в сторону Карачарова, потом обратно без шинелей и без поясов и шапок. Так продолжалось и зимой. Я помню, в ту зиму снега было мало, и наши шаги по мерзлой дороге звучали гулко в серой пустой мгле.
Жестокая власть старшины, грубого и злого парня, была гнетущей. К нему еще добавлялась хоть и меньшая, но все равно власть командира нашего взвода ефрейтора Фаины. Училась эта дебелая бабенка хуже всех, при этом злилась и старалась, как могла, обижать нас.
На занятиях мы, конечно, отдыхали душой, потому что наши преподаватели, люди цивилизованные, относились к нам хорошо, не командовали, не унижали. Но и  тут был один солдафон, который занимался с нами строевой подготовкой. Кроме "Направу!" и "Налеву!", он очень любил команду "Ложись!", и мы должны были брякаться в грязь для его удовольствия. Еще он выводил нас в чистое поле за забором, и там мы ползали по-пластунски, перебегали из "окопа в окоп", кидали гранаты. Ясно было, что финансистам можно было обойтись и без этого, к тому же нас даже стрелять не учили. Видно, этого не было в программе, не предполагалось, что мы будем воевать. Но нашему преподавателю хотелось мучить нас, это доставляло ему злое удовольствие. И жаловаться на него нельзя было. На меня угнетающе действовало еще вечное хождение в строю. В баню мы ходили строем и в театр тоже.
Обслуживание помещения было нашей обязанностью, а потом пришлось и охрану нести. Мужское звено закончило учебу раньше нас и отправилось на фронт. И нам пришлось охранять нашу "крепость" днем и ночью. Ночью было страшновато. Особенно мы боялись поста № 3 на заднем дворе, где лежали дрова. Говорили, что ночью местные жители залезают во двор эти дрова воровать. И значит, нужно кричать: "Стой! Кто идет?", – но если ответа нет, а движение продолжается, то надо кричать: "Стой, стрелять буду!" Нам все-таки показали, как стрелять из карабина, с которым мы  несли службу. Не помню, чтобы кому-то пришлось стрелять, но когда я сама один раз стояла на посту № 3, то мне и кричать-то не пришлось. Кажется, только на этот пост и давался нам заряженный карабин, поэтому-то одна из наших девчат и сказала: "Если объявят, что мы будем учиться здесь два года, я на 3-м посту застрелюсь".
Весной нас отправили на практику по разным военным учреждениям Москвы. Мы с Лидой Ивановой попали в какую-то службу, расположенную на Зубовском бульваре чуть не напротив дома, где жила моя подруга Ирина. Чтобы выходить с территории, все равно требовалась "увольнительная", но до Ирины было так близко, что я рисковала бегать к ней и без "увольнительной". Но здесь нам оную выдавали запросто и неограниченно, и мы с Лидой даже ходили пару раз в кино и один раз в театр. Но приходилось быть очень внимательными и осторожными, чтобы не пропустить ни одного офицера, не поприветствовав его. Многие из них были очень обидчивы и придавали большое значение этим приветствиям. Один майор нарочно ходил по городу в полевой форме, которая не привлекала внимание, и на погонах трудно было разглядеть знаки отличия. Мы с Лидой напоролись на него в метро, когда торопились в театр и второпях "слона-то" и не приметили. Он остановил нас и так  долго распекал, что мы опоздали-таки в театр. В городских военных частях кормили гораздо хуже, чем у нас на курсах, и спать  приходилось на грязном белье, но все равно нам здесь было лучше, свободнее. Лида завела роман с одним из финансистов части с забавной фамилией Загорулько – очень образованный, умный и остроумный молодой мужчина. Лида по окончании курсов была оставлена в Москве и, кажется, вышла за него замуж.
Нас выпустили с курсов в марте 1944 года в звании младший лейтенант и направили на разные фронты. Меня – на Закавказский, в распоряжение начальника политуправления фронта в Тбилиси.
Ехала я туда очень долго. В Сталинграде мне следовало получить сухой паек еще на сутки, так что я вышла на перрон. Мне привелось побывать в Сталинграде до войны, и я помнила его голубую набережную и красивое здание вокзала. А теперь от вокзала остались кое-как залатанные руины. Зрелище было тем печальнее, что в этот день погода была отвратительная, небо серое, холодно, дождь со снегом. У меня сердце сжалось, и слезы подступили к горлу.
А приехала я в Тбилиси, и тут совсем другое дело. Город залит солнцем и никаких следов войны. Его ведь даже не бомбили, не говоря уж об оккупации, ведь врага остановили где-то на перевалах. Политуправление располагалось на площади имени Берия. Когда лет через сорок я приехала туда как туристка, площадь уже была имени Ленина. Посередине стоял кошмарный памятник: гранитный куб и на нем голова Ленина величиной чуть ли не с тот же куб. Не знаю, как теперь называется та площадь.
В Политуправлении я получила назначение на должность начфина офицерского батальона резерва политсостава, который располагался в Кукийских казармах на горе за Курой. Военный городок, обнесенный каменным забором. Все выстроено в незапамятные времена из розоватого туфа и высилось над городом, имея вид старинной крепости. Наш батальон занимал часть казармы, в которой размещался артиллерийский полк, придававший этой крепости еще более романтичный дух. Вот тут и было теперь мое место работы и жилище.



Яндекс.Метрика