Главная
Издатель
Редакционный совет
Общественный совет
Редакция
О газете
О нас пишут
Свежий номер
Материалы номера
Архив номеров
Авторы
Лауреаты
Портреты поэтов
Видео
Книжная серия
Гостевая книга
Контакты
Магазин

Материалы номера № 04 (312), 2018 г.



Вера ЛИНЬКОВА



ПО ШАТКИМ ПЕРЕКЛАДИНАМ МОСТА

О рассказе Лидии Григорьевой
"Фуфайка Феофанова"

"Пассажиров грешных и бессмертных просят пройти на посадку к выходу номер восемь! Рейс SU 241 на Лондон! Повторяю..."
Так неожиданно начинается рассказ Лидии Григорьевой "Фуфайка Феофанова". Сначала вздрагиваешь: будто "грешные" и "бессмертные" — это обращение и к тебе тоже.
…Что-то похожее на время мистического сна. Ты ожидаешь самолет, рейс которого задерживается. Ты вроде хорошо понимаешь, куда и зачем летишь. Временем ожидания проносится перед глазами жизнь. И вдруг в какой-то момент воспоминаний словно просыпаешься, словно спохватываешься, задумываясь над вопросом: а что же в ней было настоящее? И почему это, нас, "грешных" и "бессмертных", приглашают сейчас на посадку? Такая внезапная оторопь… И наконец-то осознание, что это всего лишь фамилии… Обычные сибирские фамилии — Грешных и Бессмертных.
"Обычные сибирские фамилии прозвучали в душном, нашпигованном статическим электричеством воздухе тесного аэропортовского “отстойника”, дико и страшно, просто-таки апокалиптически.
И она вздрогнула. И внутренне сжалась. Уж не к ней ли напрямую обратилось само небо? И с чего бы это? Не начало ли это некоего (она ухмыльнулась) Конца..."
И уже так интригующе закручивается пространство! К чему приведет ожидание этого задерживающегося по техническим причинам рейса? Ведь эти говорящие фамилии в какой-то степени делают сопричастной к обращению самого неба и героиню рассказа Алевтину Потехину. Она ведь тоже родом из Сибири. Там — ее корни. Оттуда она выбилась в большой мир и стала значимым в науке человеком — профессором одного из британских университетов, защитившим диссертацию по теме: "Буква "ё" — как доминанта и кода в поздних романах Зарецкого".
Зарецкий — ее кумир со студенческих лет. Именно исследованию его творчества посвятила она свою научную жизнь. И вот тетрадка в ее руках с первым рассказом Игнатия Зарецкого "Фуфайка Феофанова" — особая загадка. Автор побуждает думать о ней как о некоем сакральном смысле ожидания в аэропорту. Трансформация составных этого ожидания. Изначальное внимание Алевтины устремлено к тому, что слависты европейских стран, споря о рассказе Игнатия Зарецкого, "написанного им в пересыльной тюрьме Сыктывкара", утверждают, что существование этого рассказа — не более, чем фантом. И Алевтина со всей своей научной проницательностью пытается "докопаться" до истины. Хотя на поверку истина окажется другой. Она возникнет в конце рассказа, как бы опрокидывая буквенную доминанту и ее значимость перед настоящей жизненной доминантой. И внезапно поставит читателя перед вопросом: что важней?
Но пока, в момент ожидания своего рейса, Алевтина, чтобы успокоиться от этих как-то мистически прозвучавших слов про грешных и бессмертных, изучает буквенную доминанту "Ф" в этой с риском для собственной жизни добытой тетрадке:
"Фабричный фельдшер Фёдор Феофанов был форменным фетишистом и фантазером. И это факт. С фельдшерицами и фабричными фифами он любил фамильярничать, фарисействовать, фанфаронить и фиглярничать, как фасонистый фофан и фалалей. Фаня Фофанова фыркнула как-то: мол, у него физия филера и форсуна, а то и фискала".
Исследуя творчество Зарецкого, она как раз и узнала, что именно у старого вохровца Философова надо искать этот рассказ.
"Тяжелая выдалась поездка. Нелегко было в Сыктывкаре раздобыть адрес тюремщика-пенсионера. Пришлось перепроверить в платном теперь адресном центре всех местных Феофановых, Фофановых и прочих дядичек преклонных лет с фамилией на ”ф“, пока не обнаружился некто (бог мой!) Философов, служивший именно там и в нужное время. И все — совпало".
Алевтина вспоминает, как приехала к самому вохровцу. И уже явно возникла перед ее глазами та "засаленная, лоснящаяся от старости, какая-то слишком уж доисторически советская фуфайка". В момент воспоминаний автор подмечает и еще такую немаловажную деталь, говорящую о сущности подобного рода людей. Переносясь мысленно из времени ожидания своего рейса во время ожидания в Сыктывкаре, когда этот "хранитель сокровищ" с накинутой на плечи фуфайкой достанет наконец-то из-под своего тюфяка драгоценную тетрадку. И вот как четко прописана сама деталь. Она видит его "с холуйской готовностью роющегося, по ее милости, в газетном хламе брежневских, наверное, времен".
Ей хочется поскорее забыть те страхи, которые пережила она во время добычи "тетрадки", как гнались за ней потом верзилы, желающие стребовать деньги. И здесь опять же чувствуется почти филигранное мастерство автора — выстраивание взаимосвязи цепочки воспоминаний. Лидия как бы аккуратно готовит читателя к тому апофеозному финалу, свершившемуся в сознании ее героини. В цепочке все воспоминания не спонтанны. Они обоснованы своими "скрепами". Воспоминание о погоне за ней и нападении вохровских верзил предваряет воспоминание о погоне и даже нападении волков в том мартовском дне из детства. Воспоминание о почти истлевшей фуфайке на плечах вохровца предваряет воспоминание о реально истлевающей в огне фуфайке, скинутой с плеч мальчика, спасающего от волков своих одноклассниц. Сила сопоставления этих воспоминаний будоражит и без того больное сердце Алевтины. И вот, ужаснувшись "такому фуфаечному совпадению", она пьет успокоительные и ждет, когда "лекарство должно подействовать, успокоить".
Но успокоение оказалось каким-то странным. Оно вдруг соединило все отрывочные воспоминания, вылепив из них невероятно тревожащий смысловой объем. Тревожащий, прибивающий к чему-то самому главному, пока еще до конца не осмысленному, но очень значимому и важному. И воспоминания эти, словно не от далекой Сибири, а от самого неба, завершив свой мистически фантомный круг, заставили ее пережить настоящий катарсис, опрокидывая все буквенные доминанты. И все это происходит в момент, когда посадку на рейс наконец-то объявили, но она вдруг "решила не трогаться с места, пока не пройдут самые нетерпеливые и напористые. А грешных и бессмертных вообще нужно повсюду пускать без очереди..."
И в этот короткий промежуток чего-то символического в самом понятии "пропускать вперед", даже не свойственного ей, вечно спешащему "трудоголику" — пропускать — нахлынули те самые, очищающие душу воспоминания. Воспоминания о земляках и землячках, о бабушке Марте… И когда воспоминания доходят до влюбленного в нее мальчика по имени Валька Черных, "фуфайка" словно вскрывает иную доминанту ее сознания. И здесь уже невозможно оторваться от проникновенного описания самим автором именно этой, человеческой доминанты! Поражает виртуозность передачи чувств и пробуждения сердца!
"Это он, и тут уж она просто-таки содрогнулась, таким невероятным показалось ей это непрошенное воспоминание именно сегодня, это он в пятом калассе сжег свою (ну, кто поверит!) новенькую фуфайку, огнем и дымом отгоняя от нее и ее подружек ошалевших мартовских волков, с голоду, наверное, забредших на окраину села, в котором, отделившись со вторым мужем от родителей, жила мать Алевтины, и училась до шестого класса сама Аля.
 Он тогда сильно обморозился. Пока там мужики с пугачами сбежались на крики, пока разбирали перепуганных до смерти девчонок по домам, про Вальку как-то все забыли. И забыли, что живет пацаненок на другом конце большой деревни. В одной полотняной рубашечке, без всякой поддевки, уже ведь и весной запахло, да вдруг морозы грянули почти крещенские, он долго, наверное, бежал домой, раз так сильно обморозился и так заболел, что уже не пришел в том году в школу и остался на второй год".
И она вдруг явно осознает, что этот влюбленный в нее мальчик, во имя ее спасения, пожертвовал тогда не просто своей фуфайкой, а всей своей судьбой! И автор дает возможность самой героине особо остро осознать это, почувствовать, понять. "А ведь это жертва, подумалась ей. Нет, не фуфайка, хотя и она тоже не пустяк, конечно же, для валькиной многодетной семьи, а вся его изломанная потом жизнь".
Погружаясь в поток катарсиса, остановиться уже невозможно. Но я хочу, чтобы читатель сам ощутил свою сопричастность с пробуждающимся сердцем, которое вдруг "забилось, закололо, потом подпрыгнуло". Хочу, чтобы испытал это удивительное осознание, когда доминанта буквы "Ф" от "Фуфайки Феофанова" в истлевшей тетрадке в клеточку перенеслась на сохранившуюся в памяти героини рассказа сгоревшую валькину фуфайку. И то и другое в прошлом. Но что-то из этого прошлого еще можно вернуть. И вот какой именно, совершенно необыкновенный, не свойственный ей поступок совершает Алевтина Потехина, позволю читателю узнать самому. Узнать и восхититься мастерским поворотом авторской мысли, сливающимся со смятенным порывом ее героини.
И только еще последний абзац в рассказе хочу привести, касаемый то ли славистики, то ли всех "грешных" и "бессмертных", разверзающих философский пласт самопознания:
"Боже мой, Боже мой, зачем ты меня оставил?!  — зашлась в блаженном и очистительном пароксизме ее душа. И если бы она написала сейчас эту фразу от руки, то слово — Бог — она привычно и автоматически, как учила ее в детстве бабушка Марта, написала бы с большой буквы".



* * *

Еще хочу заметить, что все рассказы Лидии Григорьевой в книжке Дорожной библиотеки альманаха-навигатора "ПАРАВОЗЪ" поражают огромностью разностороннего опыта жизни самого автора, точностью прописанных деталей, изящностью сюжетов и удивительным чувством меры, где душевные порывы вполне гармонируют со строгостью жизненных реалий.
Необычна в рассказах и сама манера повествования.
Все "события" в них происходят как бы ЗА КАДРОМ. А по сути укладываются в очень короткое реальное для героев время. Например, в рассказе "Фуфайка Феофанова" время  — это ОЖИДАНИЕ В АЭРОПОРТУ, "Дама в красных штанах" — ПОЕЗДКА В ТАКСИ. "Станица Лондонская" — АНТРАКТ В КОНЦЕРТЕ…
Сама проза Лидии Григорьевой глубоко интеллектуальна, при этом утонченна и самобытна. Она словно побуждает читателя встрять в свой временной отрезок — в свою "ОЧЕРЕДЬ НА ИСПОВЕДЬ"!
И тут уже не могу не передать свои впечатления и от этого рассказа — "Отец Александр".



О рассказе Лидии Григорьевой
"Отец Александр"

Совершенно иным по стилистике показался мне этот самый ранний рассказ Лидии Григорьевой "Отец Александр". Рассказ, которому уже четверть века с момента написания. Но в том-то и дело, что время "очереди на исповедь" не превосходит своего ожидания. Кто бывал в церкви в самые трудные моменты жизни, кто пытался донести до Бога свою просьбу о всепрощении, знает, как сложно сконцентрироваться на самой подаче. Именно эту внутреннюю попытку собрать в горсти все свои погрешности и донести их до высшего судии пытается героиня рассказа Ираида. Но в том-то и была "ее беда и проблема, что не могла она в себе решительно ничем ослабить дерзкого своего отношения к жизни".
Думая, что "погружается в свои душевные глубины", фактически она погружала в себя глубины существующего вокруг неоднозначно благополучного мира своей семьи… И что-то еще стороннее вмешивалось в ее переживания, отвлекало. "Даже здесь, в золотом мерцающем мраке, столь усмиряюще благоуханном, ее личный черт — ладана не боялся".
Ожидая своей очереди в долгожданный узкий проход, она то акцентирует внимание на своей вошедшей в подростковый возраст дочери, то разбивает бутылку, приготовленную для святой воды. А то вдруг отвлекается на неслышную исповедь странного прихожанина.
"Она, давно уверенная в особом интересе к себе темных сил, была обезоружена и подавлена тем, как неожиданно, явно помимо ее собственной воли, проскакивали во время церковной службы мысли не только сторонние, опасные и богохульные, но и явно ей не принадлежащие!"
Нет, успешная в миру Ираида никак не походила на этих разливающих по храму "злобное шипение всезнающих, мышкующих по храму старушек". Старушек, которые вроде и при храме и ближе к Богу, чем она сама, да вот только роль судий берут на себя напрасно. Не по-христиански вроде. И наблюдение за ними — было тоже поводом для отвлечения мыслей. А в мыслях ее уже назревал этот диссонанс между собственной успешностью в миру и богопротивностью в храме. Нет, она пытается сейчас вызвать в себе чувство любви к стоящим рядом прихожанам — и лысым, и потным, и всяким…
Но автор ненароком дает понять, что все это лишь попытка следовать заповеди — "Возлюби ближнего своего…" А по сути невозможно возлюбить бывшего мужа, приславшего дочери вызов в Италию… Невозможно возлюбить богатую и бездетную жену бывшего мужа Габриэллу, которая "смотрела на (ее дочь) Лизу жадными глазами". Видимо, тоже желая украсть, как у ее подруги украли сына Ванечку, дескать, лучше ему в новой богатой семье… Словом, мысли о мирянах никак не помогают ей ни возлюбить их, ни по-настоящему углубиться в себя.
И тут я снова начинаю упиваться проникновенностью авторского стиля, этим выражением самоироничного взгляда как бы на себя со стороны. На себя, на свою героиню. И я, читатель, уже невольно померяю себя этим же взглядом с толикой иронии на собственное стояние в "очереди на исповедь". И будто планетарно сквозящая истина кометой витает где-то рядом в стенах храма, но невозможно ухватить ее, невозможно осязать…
И здесь пленяет завораживающая манера автора передавать то самое внутренне волнующее состояние:
"“Постница ты этакая!” — опять внезапно подумалось ей, словно ветер сквозной прошел над душою и возмутил, взморщил покойные воды. И почудилась ей невольная кривая улыбка на ее собственных губах. Хотя она знала, что в церкви всегда мрачнеет и падает духом от осознания совершенно неподъемной для одной души греховности. И уж точно, что никогда не улыбается.
И вдруг... Ну, в общем... Ни к селу, ни к городу... Ничто не предвещало, так сказать... Тихо было на душе, бережно... Или это была только иллюзия? А как же: постница ты этакая? Вот где уже были истоки этой... ну, просто неуместной, что ли, и несправедливой, если честно сказать, мысли. А слова эти сказаны были как бы вслух и кем-то другим, но и это не оправдание. Короче: ”Рисованый балаган!“. Вот что прокричалось в полный голос в мозгу Ираиды. И она ужаснулась услышанному".
И вот уже ловлю себя на мысли, что вместе с Ираидой сочувствую тому, "как побледнел и отшатнулся священник". Видно пришлый исповедующийся, бесцеремонно просочившийся сквозь очередь, сказал что-то такое, отчего отец Александр не дал ему разрешительной молитвы, не допустил, как видно, к причастию". И удивляюсь вместе с героиней, как же священник пропускает все это через свое сердце! Как же ему должно быть плохо от этого непомерного груза тяжести людских грехов…
И уже потом, "облегченная исповедью и осчастливленная причастием, она с рассеянной полуулыбкой смотрела из окна троллейбуса на почти безлюдные, пыльные летние улицы…" Хотя — "Ей казалось, что священник и слушал ее вполуха, и смотрел как бы поверх головы, а думал, может быть, об этом кремнистом, приземистом носителе страшной и опасной тайны". Нет, она улыбалась. И пожалуй, улыбалась не самому очищению от грехов, а собственной вере в то, что такое очищение возможно. Как возможно задаться внутренним вопросом: "Что Ти принесу? Что Ти воздам, Владыко?"
Лично меня рассказ наталкивает на мысль: "Не существует никакого отпущения грехов! Ни в храме земном, ни в небесах. И потому жить надо, или хотя бы стараться жить, именно по Божьим заповедям!" У кого-то могут возникнуть иные мысли в "очереди на исповедь". Ведь в том и мастерство писателя — помочь читателю включить свой собственный мыслительный процесс. И Лидии Григорьевой, кажется, это вполне удалось. Ведь в каждом ее рассказе живет своя — Божья искра! Искра, со стремительной скоростью перелетающая от полыхающего букета тюльпанов в ночном такси до полыхающего оперения птиц в долине. В долине, где по моему ощущению, уже ничего не происходит. И уже не сам человек, а эта искра пронеслась по мосту жизни с шаткими ступенями. Она неслась, будоража сердце и приподнимая душу. Она неслась от видимости блаженства бытия в блаженное — ХОЧУ НЕ БЫТЬ!



Яндекс.Метрика