Главная
Издатель
Редакционный совет
Общественный совет
Редакция
О газете
О нас пишут
Свежий номер
Материалы номера
Архив номеров
Авторы
Лауреаты
Портреты поэтов
Видео
Книжная серия
Гостевая книга
Контакты
Магазин

Материалы номера № 26 (41), 2012 г.



Елена Крюкова
ЮРОДСТВО В ПРОСТРАНСТВЕ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ: СМЫСЛЫ И ОПРАВДАНИЯ

 

«…О, называй меня безумным,
назови, чем хочешь…»
Афанасий Фет

 

Она сидит на снегу, поджав под себя ноги. Она протягивает руку черпачком. Она смеется, полуголая, на морозе, не просто прося подаяние, а возвещая и пророча при этом. Она…
Или это он? Он, Василий Блаженный или святой Макарий, закутанный в рубище или совсем голяком, хохочущий над войной, гладом и мором, заставляющий мгновенно умереть, а потом воскреснуть незадачливых бабенок, вздумавших поглумиться над его наготою? Он, воздевающий двуперстие, обвязанный с головы до ног веригами и цепями, подносящий к губам тяжелющий чугунный крест, мотающийся на груди на перетершемся вервии?
И что людям, спешащим по своим мирским неотложным делам, в его рокочущем голосе, в его выкриках на снежной площади, в его воздетой, подобно лучу, руке?
Кто он такой?
Все просто — юродивый Христа ради.
Юродивый, юродство… Конец века в России — усиление повального сумасшествия crescendo. Больное общество? А кто и чем нас повально заразил? И почему в конце эпох, на изломе столетий и тысячелетий повышается тон не только эсхатологических настроений, но и личного людского безумия, круговерти чувственной, эмоциональной, — тормоза отпускаются, и дух, прежде запертый в мощную клеть разума и приличий, несется, взметая пыль и поземку, напролом и по бездорожью? Почему столь много нынче в подземках и вагонах, у ларьков на рынках и у входов в почти инопланетные роскошные дворцы нищих странных бабенок, старух, мужиков не в себе, орущих, дергающих крючьями пальцев волосы, дергающихся в подобии пляски св. Витта, одетых в дрань и рвань, с блуждающим горящим взглядом?
Это — юродивые? Или — просто безумные? Почему их не отловят… не отправят на излечение? Зачем они загрязняют и без того неряшливое и сумбурное пространство нашей жизни?
А что такое безумие? Где грань, разделяющая гения и сумасшедшего? Всегда ли сон разума рождает чудовищ, и во сне ли пребывает разум того, кто добровольно взял на себя послушание, на кого наложена Божия епитимья страдания, а ведь его, страдание, надо ОТРАБОТАТЬ, искупая грехи тех, кто искупить их изначально не может?
Великие психологи начала прошлого века — Фромм, Юнг, Фрейд, Леви-Стросс — старались подметить в поведении сумасшедшего параллели с поведением гения, ТАКЖЕ непохожим на обывательски-«нормированного» субъекта. Их старания, казалось, увенчивались успехом: и глухой Бетховен, мечущийся по полям с гортанными криками, и Шиллер, клавший, по легенде, для вдохновения, гнилые яблоки в ящик письменного стола, и тем более угрюмый Гойя, без конца рисующий свои странные и страшные «Капричос», оправдывались и сполна объяснялись умным доктором-ученым: для кого?
Для людей, сидящих в амфитеатре? А если из них, сидящих в амфитеатре, хоть один да взял бы на себя добровольный груз юродства, ЮРОДСТВО ХРИСТА РАДИ, — понял бы его безумный гений или нет? Пошел бы на родство с ним?
А может, это родство человека с человеком существует и вне института юродства? И зачем нужно это обоюдное понимание? Может, у юродства иные смыслы существования?
ЧТО ЮРОДСТВО ТАКОЕ И ЗАЧЕМ ОНО НУЖНО ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ, И, В ЧАСТНОСТИ, СЕЙЧАС — МНОГОСТРАДАЛЬНОЙ РУСИ-РОССИИ?
Наше ломаное и хламное время очень любят сравнивать со Смутой. Мол, в Семнадцатом веке было так же… и то же… и похоже… и юродивые так же на снегу сидели…
Наверное, все же гораздо раньше все началось.
Юродивый — свет, юродивый — нежная песня; юродивый Франциск Ассизский, нянчащий птичек на ладони, светлоюродивый — да, да! — Спаситель, улыбающийся жестокости, говорящий: «Подставь левую щеку, коли тебя ударят по правой»…
Не только просветленное юродство, не только пронзительная нежность молитвы и жеста любви. Лейтмотив горячего, как костер, Сумасшедшего, безумного Иакова, вступающего в неравную борьбу с Богом и изнемогающего в этой борьбе, прозвучал еще в Ветхом завете. Там же неистово кричат на площадях — своему народу — великие пророки, воздевая к небесам руки, и иной народ поворачивается спиной к ним, с площади прочь идет, этих космических криков, этого владения временами — не понимая.
Рядом с этой мелодией юродства, то тончайше-нежной, то мощно-великой, сгустком Dies Irae пробилась тьма: мрачная тема дьявола. Мефистофель дорос до черта Достоевского; черт Достоевского — до черта Томаса Манна; черт из «Доктора Фаустуса» — до булгаковского Воланда; а булгаковский Воланд кажется детсадовским мальчонкой в сравнении с разгулом мегауничтожений двадцатого века: дьявол торжествовал в Хиросиме, на горах черепов эпохи Пол Пота, над черным пеплом концлагерных печей.
Ах, Смута, Смута, далекий русский век Семнадцатый! Юродивый сидит на снегу перед храмом, на обочине проезжей санной дороги, воздымает персты, благословляя спешащий народ, гомонящий простой люд, — и он благословляет — один — всех: и тех, кому до него дела нет, и тех, кто в него плюет, и тех, кто печалуется о нем; а сядет около мясной лавки либо калашного ряда — глядишь, и плохую булку от сердца убогенькому бросят, непропеченную, блин комом, — ешь да за нас, грешных, молись.
Ведь сказано Христу было Иоанном Предтечей: «Се Агнец, вземляй грехи мира!»
Вот и юродивый идет путем Бога своего. Он не просто сидит при дороге в лохмотьях да в веригах — он ВЫБРАЛ ПУТЬ.
Он уже идет по Пути — старательно и радостно отмаливает грехи другого человека, ближнего своего, а ближний-то об этом и не подозревает. Спасает его, ближнего, от дьявола. А дьявол для жителя эпохи Смуты — да и для тех, кто жил ранее — или живет позже — всегда не вовне, а рядом, и, более того, внутри. «Отрицаешься ли сатаны и всех деяний его?» И крещаемый, во храме, окунаемый в купель, должен обернуться и плюнуть. Плюнуть прямо в лицо сатане, в сердце ему. Отыди!
Вот и юродивый есть такая маленькая, убогая, грязная, неказистая живая церковка для каждого грешника: ты туда не войдешь, слишком мала она да смрадна и чадна, — а служба там идет постоянно, все время горят, не гаснут свечи. Прохожие их не видят. А вечно идет незримая служба любви.
Юродивый любит свое страдание, поскольку оно похоже на страдание возлюбленного Господа нашего Христа; он каждый день поднимает и волочит на гору, на Голгофу дня свой крест, он ежедневно принимает бичевания, терпит хулу и поношения — и рад этому, ПОВТОРЯЯ НЕПОВТОРИМЫЙ СПАСИТЕЛЯ ПОДВИГ. Тебе не только копеечку кидают, но в тебя же и плюют! А ты под личиной безобразия и умалишения скрываешь великую любовь, как под измызганной, но драгоценной плащаницей — любимое, оплаканное тело.
Но! Юродивый Христа ради был бы невероятным эгоистом, если б любил только СВОЕ страдание. Собственное страдание для него — чистое зеркало страдания другого, ближнего, которого по Завету надлежит любить воистину как самого себя.
А тот, другой, идет мимо — да недосуг ему! и было бы кому кланяться, а то — нищему юроду! — мимо живой церквушки с вечно горящими огнями — сквозь все морозы и дожди — живых глаз. Глаза слезятся от ветра; юродивый, со слезами на скулах, смеется над войной, гладом и мором, ибо знает, что они преходящи, просвистят и следа не оставят. А любовь вечна; она-то останется. Вечна, как горячий хлеб, поцелуй, смех.
Смеется не обидно — смеется вольно, радостно. Это свобода смеха. Равно же как и свобода плача, если над чужим горем — человека ли, княжества, государства — юродивый внезапно и принародно восплачет. Так свободно, с высокой горы радости, может позволить себе смеяться и плакать тот, кто вобрал духом все счастья и все печали всех; для кого толпа — семья, а Бог — родная кровь.
Это и есть предвечная любовь — в понимании юродивого ради Христа; любовь, смыслы которой утрачены. Взамен которой, НЕ ЗАВИСЯЩЕЙ ОТ ВНЕШНИХ ПРИЧИН И СЛЕДСТВИЙ, КРОМЕ ОДНОЙ — ПРИЧИНЫ ЖИТЬ, ЛЮБЯ, вместо обретения радостной свободы, появляются истерия, ипохондрия, души, стресс, депрессия, психоз, суицид и прочие симптомы душевного распада — иными словами, настоящее сумасшествие. Не то Высокое Сумасшествие Добровольной Любви, звучащее оправдательной нотой всего человеческого бытия на земле, а та патология, что просит срочной лечобы и умелого лекаря, — да никакие снадобья, никакие ножи хирургов здесь не помогут, кроме одного: звездного ножа, звездного Меча, что сжимает в руке карающий и любящий Ангел Апокалипсиса.
Юродивый — не Ангел мщения, не общественный доктор, хотя и несет в себе (не явно: тайно, ведь он тайнозритель) их прямые признаки. Он — живое оправдание мира, лишь ПРИТВОРЯЮЩЕГОСЯ нормальным, хорошим, пристойным, приличным. Он — камень яркого смысла в оправе серой дождливой повседневной бессмыслицы. На глупо-умный и заштампованный цивилизацией онтологический вопрос: в чем смысл жизни? — юродивый ответил молча, всем собой: в отражении страдания каждого — как в зеркале — в одном моем страдании, угодном Богу. Так я искупляю грехи. Так я соединяю времена.
Мне скажут: так было — во времена Смуты? А сейчас? Сумасшедшенькие у хлебных ларьков, у входов в кинотеатры, в подземках, в переходах метро, в толкотне вокзалов, где так прекрасно и благостно согреться, особенно зимой, в лютые холода, — их нынче считают юродивыми — по некоей исторической инерции, прежде всего, по похожести: ТЕ тоже сидели вот так же, тянули руку — так же… Нищий, голодный, просящий — значит, уже сумасшедший: на хлеб себе заработать не может? С головой что-нибудь не так? Проныры — живут, а этот — простодыра?
Тот, прежний юродивый, избирал свой Путь, любил косноязычной, смешной с виду и на слух, полудетской, простонародной молитвой каждого человека: недостаток любви в традиционно-неизменно жестоком мире компенсировался сумасшедшей любовью на виду, на миру. Старинный юродивый молился за всех — на виду у всех, и, значит, сакрал, тайна и тишина молитвы беспощадно и весело вытаскивались наружу, мотались на ветру, как свадебные простыни или скоморошьи ленты. Тогда, обвязанный цепями, увешанный крестами, в синяках и сукрови, со ступнями, порезанными о закраины льда, он хорошо понимал и знал, к чему, зачем он носит вериги. Он подносил к губам на морозе неподъемный крест, мотавшийся на ребрастой груди, обворачивал себя чугунными цепями, радуясь этим нехитрым символам преодоленного и возлюбленного страдания, и губы кровавились, когда он целовал обнимавшее его железо.
Юродивый носил вериги для того, чтобы все видели, как тяжело, страдально несение БОЛЬШОЙ ЛЮБВИ. Как не все способны на это несение, поднятие. Ни грана гордыни тут не было. Это была простая констатация факта: видишь — гляди. По Иоанну Богослову: иди и смотри.
И ни грана дидактики тут не было тоже. Яркая зрелищность, демонстрационность оригинальной, ни на кого и ни на что не похожей фигуры юродивого на Руси являлась формой, полностью эквивалентной его внутренней сути. Он БЫЛ, бытовал, и он сам, своим существованием, образовывал уникальное пространство (образовывал: одновременно и порождал, и просвещал).
Просветительская миссия юродивого! Не слишком ли сильно сказано? Но ведь и копеечки, и плевки — не единственные отдарки ему от (по-своему) сумасшедшей и (по-своему) благодарной пестрой толпы. Люди в России воспринимали, отдаляясь, уходя с площади, унося в памяти последние его слова и выкрики, нищего юродивого как ПРОРОКА, как провещивателя, что предсказывает и нового царя, и смертоносную звезду в небесах, и Последние Дни, и рождение детей, на чьей коже просмотрятся тайные знаки, и — заодно — угадывает, знает личную судьбу каждого, кто осмелится спросить его о ней, узнать…
Поэтому почитание юродивого неведомым образом уживалось в русской душе с поношением и снисхождением, направленными в его адрес: пророчья сила крепко чувствовалась в нем, когда он вставал над сугробом и кричал в толпу непонятные, дикие тексты, на деле разгадывающиеся крайне просто. Вся символика высказываний юродивого предельно проста, основана на мировых архетипах: жизнь — смерть, любовь — ненависть, зло — добро, грех — искупленье, грешное — святое, война — мир (и иже с ними). Пророческая нота взята изначально и смело, без напряжения горла и сердца.
А народ был отнюдь не глухой, чтобы ее совсем не услышать. Более того: именно эта постоянно, Grundton\´ом, звучащая нота и будоражила души живые, не давала им уснуть, погрязнуть в спячке, в еде-питье, в забвении, в мертвости и тоске. Напоминала о том, КТО МЫ ТАКИЕ ЕСТЬ НА САМОМ ДЕЛЕ.
Пророки — и юродивые. Страшно близко. Быть может — одно.
Юродивый — русская трансформация ветхозаветных Иеремии, Иезекииля, Даниила, Исайи? А как же тогда быть с теми жалкими, скрюченными в грязи сумасшедшими, бормочущими не откровения — невнятицу и околесицу? Там, в этих сбивчивых косноязычных текстах, какой смысл просвечивается и пылает? И разве возможно сравнивать мощь Исайи или Амоса с бедным, совсем не Шекспировым и не библейским словарем уличного помешанного? Спасает ли его не чугунный — оловянный крест на груди? Или на Руси, хоть и гогочут и тычут пальцем в юродивого, а все же поклоняются ему тайком и незаметно обожествляют его, как некогда — язычники — идола, ибо темнота и заумь его речей предполагают тайносмыслие и силу неразгаданной и волшебной загадки?
Юродивый — некий тайный «лакмус» энергетики либо астении общества. Он присутствует в обществе всегда, но отчего-то на площадях — «на стогнах града» — его видно чаще и ярче и слышно громче тогда, когда на страну, на культуру, на эпоху обрушиваются всякого рода катаклизмы.
Излом времен! Это любимое пространство юродивого — здесь он как рыба в воде. И дело не в том, священен он для обывателя или презираем. ОН ЕСТЬ — и все тут. А зачем он есть? А чтобы воскликнуть: вот оно! То, что вы не видите, не слышите! А времена наступили, пришли! И над временами — поверх — то, что и есть ГЛАВНОЕ для вас! А вы только себе под ноги да в карман глядите!
На беду, охватившую этнос, юродивый реагирует мгновенно и сильно. Если Григорий Распутин был вместе и святым и дьяволом, и распутником и врачевателем, и диким зверем и просветленным паломником, — значит, он был несомненным юродивым. Юродство Серафима Саровского или Нила Сорского — абсолютно другого порядка, но происхождения того же. Пророк на Руси, так же, как и в пространстве семитской, вольнопустынной Библии, сильно, разительно отличается от простого человека: уклад жизни юродивого странен, его внешность часто уродлива, его выкрики непонятны и страшны, — но то, что он вещает ВАЖНОЕ, что он несет БЛАГО, а не ЗЛО, — понятно и грамотному и неграмотному.
Увеличивается количество больных среди здоровых, но возрастает и количество юродивых среди одаренных.
Как, юродивый, кроме пророка, еще и…
Да, да, именно так. Юродивый — ХУДОЖНИК, у которого цель оправдывает средства настолько, что сам он, весь, до капли крови, до последней жилы, состоит из этой цели, и даже арсенал средств ему абсолютно не нужен: ОН САМ ЕСТЬ ВЕЛИКОЕ ХУДОЖЕСТВЕННОЕ СРЕДСТВО БОГА, посредством которого Бог, как худой и грязной кистью, тем не менее кладущей яркие и рельефные мазки, пишет мир и достигает своей единственной цели — пробиться в сердца: «Я есмь Путь и Истина и Жизнь».
Цель жизни художника — сама его жизнь: оставить яркий золотой, самосветящийся след во тьме, во мраке мира (мрак до рожденья и после ухода — беззвездный, пустой, НЕЗНАЕМЫЙ нами). Такой странный, ни с чем не сравнимый, издалека видный, как комета в небе или молния в тучах, ЮРОДСКИЙ след. То, что делает художник, он делает вразрез с обществом; общество его гонит, не принимает, давит, шпыняет, хохочет над ним — он упорно делает свое, то, к чему призван, идет по своему пути, не сворачивая. Он исполняет миссию, и миссия не приносит ему никаких ощутимых дивидендов, кроме дивиденда радости: Я СВОИМ ТВОРЕНЬЕМ МОЛЮСЬ ЗА ВСЕХ И ОПРАВДЫВАЮ ВСЕХ, КТО НЕ МОЖЕТ ТВОРИТЬ — ПЕРЕД БОГОМ.
«Священническая» миссия художника скрыта от догадок (наверное, даже самих священников) и тем более от невооруженного глаза простого человека. Для него самого она не значит ничего — он ее просто не осознает. Кто начинает осознавать, как, например, Гоголь в последнее время своей жизни, — уходит в мир иной быстро, странно, тайно и страшно: тоже по-юродски. Последнее слово Гоголя: «Лестницу!..» — не было ли намеком на восхождение, на восстание из гроба — сиречь, на ВОСКРЕСЕНИЕ собственное, на повторение миссии Господа? И он, Гоголь, взят был из дольнего мира ТУДА не за святотатство — не наказан, а вознагражден юродским и странным прощанием он был, хотя чаши весов пораженья и победы в Юродивом Пространстве космично уравновешены и нашим бедным земным рацио неразличимы. И он, Гоголь, по легенде из гроба пытался выйти, в домовине перевернулся. Да и находился ли он по эксгумации во гробе — еще вопрос, как бы ни была жутка и мистична сама его постановка.
Художник — мистика, легенда. Художник — юродивый преобразователь быта в бытие.
Художник, как и юродивый, — живое напоминание миру и клиру о горней силе.
Он не лицедей, он не исказитель и не нарушитель: он вестник очищенной от наслоений правил, этикетов и comme-il-faut живой истины, а она, как и Дух, ее проявление, реет, где хочет.
Вспомним знаменитого «Степного волка» Гессе: «ТОЛЬКО ДЛЯ СУМАСШЕДШИХ» — гласила вывеска, приглашая войти, и мы со страхом, с замиранием сердца, с холодком под ложечкой — нагнувшись, перекрестившись, вместе с автором — входили. Куда?
Разговор с дьяволом «тет-на-тет», так же, как и разговор с Богом, есть прямая прерогатива юродства — поступка из ряда вон, немыслимого в бытовом пространстве вообще. Обратим внимание на то, что в эпоху первохристианства учащались встречи с Богом — в позднейшие эпохи, особенно в последние двести-сто лет, участились свиданья с дьяволом. Художник, как мембрана, юродиво‑доверительно среагировал на тенденцию. Души и умы вверглись в страх и пребывали в нем, как в собственном доме, и это был не Божий страх, осветленный с самого начала, а темный и давящий — прямое отражение метаний и сгущений богатого мрачностями времени.
И все же! Доверительно входя в гости к высшим Силам, переступая надмирные пороги, художник-автор сам «впадал в грех» юродства, сам — и огульно — сразу записывал себя в изгои, в изгнанники, в поэты — в когорту тех, «кто жаждал быть, но стать никем не смог» (Макс Волошин, венок сонетов «Corona astralis»). НИКЕМ — с точки зрения опять же comme-il-faut. Шаляпин рассказывает об одной ночной поездке: после репетиции остановил извозчика, едет, трясется. Разговор затеялся сам собой. «А ты, Шаляпин, что делаешь?» — «Да вот, брат, пою». — «Эка! Да ведь и я тоже пою. Особливо на свадьбах, на гулянках люблю петь. А делаешь, делаешь-то ты что в жизни?» И извозчик успокоился только тогда, когда Федор Иванович сказал ему, что он держит хлебную лавку: «Ну, вот это я понимаю — дело!»
То, что делает юродивый в жизни, теряет всякий смысл, если глядеть на его действия из окна кухни или из ворот рынка, и НАПОЛНЯЕТ ВСЮ ЖИЗНЬ ВОКРУГ СМЫСЛОМ, ежели обозреть совокупность его действий, скажем, с горы Синай или горы Фавор.

 

Есть у Господа загадка — нам ее
                                        не разгадать:
Отчего одной заплаткой нам назначено
                                                мерцать
На рубахе злого мира, в клочья
                                порванной стократ,
Где одни святые дыры бьются, плачут и
                                                  горят?!

 

Юродивые воткнуты в мир, как угли в булку. Булка хороша, и вкусна и сладка единственная жизнь, и охота в ней уюта, вкусноты, довольства, комфорта и консорта. Да бац — уголек на зуб попался. Тьфу! — плюнул, да вместе с зубом. А в дыру от зуба ворвался ветер, вихрь, лютый холод, открытый Космос. И ты задрал голову в отчаянии и едва ли не впервые увидел, что над головой — тоже открытый Космос, и под ногами — он же, и вокруг. И страх охватил тебя, и понял ты, что подобен Богу и тоже, как и Он, от века летишь в пустом пространстве. И не за что держаться. И вокруг тебя, рядом, такие же летящие, отчаянно кричащие тела. Вопящие души. Прижаться! Найти родное! Обрести! Да, находишь свое. И хватаешь. И не отпускаешь больше никогда. Никогда — пока летишь. А пропасть бессознания, небытия — вот она.
И ты понимаешь в последний миг, что все правильно, что тебе и надо жить тут, вот так — лететь, гибнуть, видеть яркие звезды, прижимать к груди любимое тело, пить любимые губы, как вино Причастия. Ты причастился юродства, а это значит — свободы. Ты теперь в свободе — дока. Ты в ней царь и сам с усам. Да беда: времени на царствование тебе отпущено очень мало. До обиды!
Но, пока летишь ты, обрываясь в пустоту, как брошенный жестокой рукой камень (а сколько таких КАМНЕЙ было кинуто в юродивых! им в спины! положено в их ПРОТЯНУТЫЕ руки!), ты понимаешь единственное счастье свое и дело свое — долететь за нелетящих, разбиться за твердолобых и медных, увидеть — за слепых, выкричать — за немых.
Умереть — за бессмертных.
Наступающий век — быть может, век осознания Россией СВОЕГО СОБСТВЕННОГО ЮРОДСТВА. То, что выкаблучивает Россия-мать на протяжении своей истории и особенно последнего векового поворота времен, смело расценимо как юродство чистой воды. Куда она сейчас махнет? Что невнятное миру проорет?!
Невнятно это только ему, миру, разговаривающему на иностранных языках свободно, а вот нашего, родного, снежного, рваного, дымного, хвойного, слепленного, как снежок, из ледяной грязи и сукрови и птичьих перьев и стреляных гильз, ему — отчего-то — отчего бы это? — не понять.
Зато понимаем — мы. И лепечем на нем — мы. И отвечаем на этом языке сами себе — мы. И переводим на этот язык и перетолмачиваем с этого языка — на все остальные — чтоб хоть толику восчувствовали, ан нет, ЭТО — непереводимо! — мы. Миссия юродства России не такая уж и непонятная и непонятая — миф о «загадочной славянской душе» еще долго будет будоражить заевшуюся, заспавшуюся в сервисах Европу и новопланетный Новый Свет, заставляя простых людей Запада смутно мечтать о красавицах с косами до пят, плясках медведей на улицах и восстановлении монархии и коронации нового Царя. В этот знаковый пейзаж с руками и ногами вписывается юродивый — персонаж для России узнаваемый и ею востребованный, да не антуражно, а насущно.
Почему? До сих пор?! После всех адских юродств Октября, полувекового террора, научно обозванного «тоталитарной системой», после очистительного и жестокого юродства всех войн и возведений бытия из небытия, из руин, после издевательств над теми, кто — вполне юродски — в юродскую же картину никак не вписывался?
Ответ на сакраментальный вопрос даст будущее. Возможно, близкое. Не будем обольщаться по поводу осмысления Россией собственной великой и высокой роли, кою она либо забыла исполнить на мировой исторической сцене, либо не выучила — плохо затвердила — текст. Одно, только одно Слово и присутствует в этом суперкратком, но чересчур трудном для прочтения вслух, прилюдно, тексте:
ЛЮБОВЬ.
Да, как ни странно, но так. Любовь — и все. И больше ничего. Сейчас — и больше никогда. В безлюбном мире. В вакууме подлости и странного, сумасшедшего Всеобмана. И наступает тишина. И каждый думает… или чувствует.
Кто ныне, в изломанном донельзя юродском мире, является НОСИТЕЛЕМ ЛЮБВИ?!
Кто ДАРИТ ее, кто ПРИЗЫВАЕТ ее, кто — хотя бы — НЕ БОИТСЯ ее?!
Если задаешь себе вот такие вопросы — поистине, все вокруг сошли с ума.
Этот «кто-то» — сокрыт от взоров. Нет, он сейчас не на площади. Не на вокзальном перроне. Не на заметеленных улицах.
Он, юродивый, чистый и честный и наивный и исцеляющий и беззащитный, упрятан гораздо глубже, дальше.
Он — в каждом из нас, кто еще способен мыслить и выбирать; его следы — перед нашими ногами на снегу.
Страшно ступить вослед?! След в след…
В мире нью-рынка, нью-наживы, нью-бьютифул-формации…
А он все идет и идет себе впереди, выкрикивает слова — не разобрать, машет руками, просит подаяния.
И она сидит, все сидит, протянув руку черпачком, на палящем солнце или под площадной аляповато разряженной черной елкой, и улыбается, поджав под себя босые ноги, и в волосах ее путается серебро снега, и ее воздетая над толпой рука освещает толпе — нам — Путь, по которому трудно и тяжело идти, который мы преступно и легкомысленно забыли, который нам еще предстоит восстановить — по знакам, по огням, по иероглифам впечатанных в память следов.
«Блажени кротцыи, ибо тии наследят землю».

 




Яндекс.Метрика