|
Материалы номера № 48 (149), 2014 г.
Георгий ЯРОПОЛЬСКИЙ
СИМПАТИЧЕСКИЙ СВЕТ
Громоотвод
Накоплена душевная усталость
на кратком, но и тягостном пути.
ЗЧМТ, зачем ты мне досталась?
Неужто чтоб коррекцию внести?
Спасибо, но вот этого — не надо!
Судьба моя, резвиться прекрати:
я и без травм круги земного ада
успел уже исправно обойти.
Тонул, горел, стоял под наглым дулом —
ну разве мало этого? Зачем
ЗЧМТ? Бутылкой били, стулом:
по-моему, достаточно проблем.
На пустыре, со всех сторон открытом,
в затылок угодить сумели мне
незнамо чем — видать, метеоритом…
Оплачены долги мои вполне!
Но вновь — в который раз — тянусь за йодом,
и мысль ярится, муча и свербя:
я для других служу громоотводом —
а первым делом, ясно, для тебя.
Жизни мышья беготня
Дождь впотьмах буравит крышу,
шебуршит в шкафу скелет.
(Затаив дыханье, слышу
голоса, которых нет.)
Скрипнул стул, и стало стыдно:
нет здесь стульев, господа!
(Есть на свете город Тында,
я в нем не был никогда.)
Что зудишь, чего изволишь,
искрометный, аки тать?
(То ли светоч, то ли сволочь,
то ли слова не сыскать.)
2 мая 2014
Без натуги ладя с миром —
с каждой лужей, с каждой веткой, —
белка шмыгает пунктиром,
застывая статуэткой.
Людям белка не заметна,
нет ни строчки в Интернетах:
не угроза, не комета,
не намек, что канем в нетях.
Солнце в небе над поляной
знай плывет в пылу бесстрастном
к рецептуре окаянной,
где бензин мешают с маслом.
Морлок
В будущем — свет или муть?
Страх или совесть?
Вздумалось мне заглянуть
в старую повесть.
Нет бы улечься в кровать —
в кресле угрелся…
Ох, не к добру задремать
в дебрях от Уэллса!
Остерегаясь берлог,
злоблюсь в ознобе…
Лезет из шахты морлок —
засланный зомби!
Невмоготу требуху
жрать и помои?
Лезь, только знай: наверху
ждут не элои.
Нет здесь пушистых котят
под опахалом.
Лезь, и тебя угостят
свежим напалмом.
Ша, работяга тупой!
Под караоке
песенку, что ли, напой
нам о морлоке.
В зеркало прямо взгляни —
что, упоролся?
Ни просветленности, ни
трохи прононса.
Стоит ли вякать, морлок,
без аусвайса?
Есть у тебя уголок —
в нем и сховайся!
Воля, она не для всех,
holiness in it!
…Что, коль морлок, как на грех,
в штольне не сгинет?
Что, коль за козни воздаст,
терний не стерпит?
Сдуйся, британский фантаст,
гибельный Герберт!
Я пробуждаюсь в поту,
но поволока
тянет меня в темноту
взглядом морлока.
Фонарики
Сколь поверхность ни правь,
все влечет сердцевина.
Трудно верить в ту явь,
что насквозь очевидна.
Завтра — свойство семян,
а реальности трюки —
иллюзорный экран,
наведенные глюки.
Обращаясь к тебе,
я не чаял ответа,
но просветом в судьбе
отменяется вето.
Разве Тертуллиан
завещал нам такое?
Многомерный обман —
жить в любви и покое.
Словно Новый завет
начертать на плакате —
симпатический свет
фонарей на закате.
Танатос
Лунный серп возбуждающе выгнут.
Это родичи: "хвоя" и "хвост".
Что-то видит задумчивый Зигмунд
в поездах и в мерцании звезд?
Проникая в запретное, Зигмунд
раздвигает, как занавес, ночь,
но сомнения скоро настигнут,
а сигары не смогут помочь.
Даже самые звонкие сгинут:
есть антракт у любых антраша.
"По ту сторону", — шлепает Зигмунд
на машинке, в бородке чеша.
Точка
Из тумана веревки свивая,
ветер кружит, отавой шурша.
Вторит ветру частица живая,
космос сжавшая в точку, — душа.
Точка ширится, точка безбрежна,
сразу всем плоскостям прилежа,
в то же время внимая прилежно
антуражу пути-миража.
Канет в нетях — назад не тяните:
своеволия не покорить.
Возвращается змеем на нити,
лишь поймет, что пора покурить.
Мысль изреченная
Ткань вещей до того любезна,
что их чуждость не вдруг видна.
Укрощенная светом бездна
не достигнет глазного дна.
Смыслы смутные ловит слово,
но оно и привносит свет:
лишь расплещется луч — и снова
мрака подлинной тайны нет.
* * *
Когда смыкается печаль
над выщербленным суесловьем,
то переход к иным речам
природой ночи обусловлен.
Он обусловлен тишиной,
дождем, распластанным по крышам,
и очень внятною виной,
чей голос в гомоне чуть слышим.
Тогда являются слова
о том, что якобы забыто,
и — распрямляется трава
из-под глумливого копыта!
Разъятые на "я" и "ты",
мы искренности не стыдимся —
так разведенные мосты
томит желание единства.
Мосты, естественно, сведут.
Сомкнется линия трамвая.
Загомонит веселый люд,
друг дружке медь передавая.
Глобальный облом
Как цветы без поливки — поникли.
В землю лбом, несмотря на апломб.
Не иссякли, но фазою в цикле
уготован глобальный облом.
Наплодили бойниц и болезней
и бахвалимся: наша взяла!
Что за жизнь? Век от века железней.
Все путем. Все — тропою зерна.
Ведь когда пустотелой свободы
опостылеет мутный мотив,
разомкнутся фекальные воды,
вновь кого-то из пены родив.
Изъян зеркал
Когда, омыт органной белизной,
парил над утром яблоневый цвет, —
рождая звук отчетливо-стальной,
легли на стол заколка и браслет.
Чуть скрипнув, шкаф открылся платяной.
О восковой сияющий паркет
как будто дождь ударил проливной —
так дробно раскатилась горсть монет.
За этот миг прошло немало лет.
Изъян зеркал: за гладью ледяной
вчерашних отражений нет как нет.
Но внятен знобкий шелест за спиной
наедине со звонкой тишиной,
особенно, когда погашен свет.
Закат
"В ущербе жизнь, в упадке, на излете…" —
заткнитесь, умоляю и прошу.
Скулящие! навряд ли вы поймете,
о чем таком я, собственно, пишу.
Куда спешу, зачем грешу и каюсь,
зачем порой в себя вливаю хмель,
каких чудес ищу заветный кладезь
средь людям заповеданных земель…
Но я скажу. Бешусь я потому лишь,
что помню опрокинутую высь!
"Предначертанья ввек ты не обжулишь", —
мне ангелы внушили эту мысль.
Внушили мысль, но не вручили карту,
где был бы обозначен путь к мечте,
и потому влечет меня к закату
свербящая тоска по красоте.
А красоту недаром страшной силой
считали и считают до сих пор.
…Закат, порнографически красивый,
бесчинствует в расселине меж гор!
Памятник
В чем основа и суть ваянья?
…Если поезд возьмет разбег,
не успеешь прочесть названья
безоглядно мелькнувших рек.
В торопливом окне топорщась,
режут глаз, невпопад белы,
средь набухших болотных рощиц
омертвелых берез стволы.
Словно кто-то дефолиантом
их облить получил приказ;
в этом выверте вороватом —
поступь времени без прикрас.
То, что призвано жизнь тиранить,
ничего само не хранит;
против времени — только память,
воплощаемая в гранит.
Так, являясь из дальней дали,
застывает мужик в пальто:
"Это ж памятник! — чтоб сказали. —
Не посадит его никто".
Russian Malaise
В чем-то подобном стыдно признаться…
Если подробно,
то у сердчишки прыть, что у зайца, —
бьется о ребра.
Вот бы свернуться, словно в утробе!
Страхи б не лезли…
Что получило статус в Европе
русской болезни?
Сон равен смерти… Мыслям проворным
время приспело.
Здесь не поможешь даже снотворным,
в том-то и дело.
Спать неспособность — скверная штука,
склонная к мести.
Нет, не укрыться от перестука
капель по жести!
К спящим питая черную зависть,
разумом сбитым
русской болезнью снова терзаюсь
вместе с Бахытом.
Веселый лингвист
Лингвист веселый вдруг во мне проснулся
и заявил: — Во сне мне объяснили:
"весна" и "осень" потому созвучны,
что в них один и тот же корень — "сон".
"О" — значит, "возле", "около", "у края",
а "ве" на самом деле лишь приставка
с добавленной для благозвучья гласной
и значит то же, что и в слове "взлет".
— По-моему, ты бредишь, — я заметил. —
Скажи еще, что корень "сон" и в "снеге"!
— Но так и есть! под снег прекрасно спится! —
сказал лингвист веселый и уснул.
Заморозок
К вишенному цвету
утром снег приник.
Зря картинку эту,
прикуси язык.
Плод возможный умер
до начала дней —
этот белый юмор
черного черней.
Так рассредоточен,
так рассеян страх:
не без червоточин
в наших небесах.
Прямая речь
Мне не по нраву сладкий морок
медоточивых многоточий,
глубокомыслие в которых
и выспренность, и пафос прочий.
Есть фальшь в отчаянье рыданий
и мление в громах молебна.
Уж лучше речь без придыханий,
но с хиной — горькое целебно.
* * *
Опять собака сдохла под балконом —
такая же, как сдохла прошлым летом.
Что молвить мне при зрелище знакомом,
почти никем на свете не воспетом?
Тот цензор, что внутри, пищит: "Да надо ль?
Ни ода здесь не сложится, ни фуга.
Один Бодлер осмелился про падаль,
но у него там — лошадь и подруга…"
Молчи, зоил! Скорбеть пристало ныне:
подумать о щенке, его восторгах —
и как повергла жизнь его в унынье,
пройдя на грязных улицах и стогнах.
Но, впрочем, что мы знаем о собачьем
(киническом!) принятии кончины?
Болтая, страхи собственные прячем,
навеянные духом мертвечины.
Быть может, не гнетет их бремя наше —
и смена дней не кажется им знаком —
и не подносят гефсиманской чаши
часов не наблюдающим собакам?
Сорняки
В подъезде, где я жил,
произошло убийство.
Убийцей был дебил,
его поймали быстро.
Убитым был сосед,
пенсионер-собачник.
О том, что это бред,
наш двор до сих судачит.
Пятьсот рублей дебил
добыл тогда — непруха!
А прежде чем добил,
отсек в запарке ухо.
По крыше он убег,
но вскорости нагнали.
Какой впаяют срок,
пока мы не узнали.
В тот день я из дверей
как пробка — стало гнусно.
Скорее прочь, скорей!
Шагах в трехстах запнулся.
С простора пустыря
я к дому пригляделся:
над трубами паря,
клубился дым злодейства.
Заляпано стекло?
Протер свои очочки,
но не пропало зло,
а только стало четче.
Ликуй, двадцатый век!
Пророс ты в двадцать первый,
поскольку человек
и в нем остался стервой.
Живучи сорняки,
плевать им на прополку,
а в горечи строки,
увы, не много толку.
Дурная привычка
Дурная привычка: при свете
над ворохом книг засыпать.
Пусть яркие полости эти
заполнятся дегтем опять.
Коль примесью меда (you promise!)
пахнет из клубящихся лет —
смолчу, с головою укроюсь:
все сходит — и с рук, и на нет.
Что будет — прибавка ли, вычет, —
когда перережется нить?
Дурнее всех прочих привычек —
привычка настырная жить.
| |