|
Материалы номера № 03 (311), 2018 г.
Вера ЛИНЬКОВА
ПО ШАТКИМ ПЕРЕКЛАДИНАМ МОСТА
Пожалуй, это похоже на экскурс от первой страницы книги "Пять рассказов", опубликованной в Дорожной библиотеке альманаха-навигатора "ПАРОВОЗЪ", до последней. Мне эта книга была особенно интересна еще и тем, что хорошо знаю ее автора Лидию Григорьеву. Но знаю как утонченную поэтессу, издавшую более четырех десятков поэтических сборников, создателя своего жанра — фотопоэзия. Но о самом ее переходе от поэтического жанра к прозаическому мне доселе ничего не было известно.
И вот, открывая книгу, словно по шаткой лестнице подвесного моста, пробираюсь от рассказа к рассказу. Пристально вглядываюсь в строки-перекладины, опасаясь наткнуться на какие-нибудь поэтические изыски, не свойственные прозаическому жанру. И вот убеждаюсь, что все мои опасения на этот счет — напрасны. В прозу Лидия Григорьева вошла не с птичьим пером, а с профессионально заточенным скальпелем. Ловлю себя на мысли, что так точно ваять характеры человеческих судеб и так четко прорезать извивы психологического крена сознания своих героев удается далеко не каждому профи. Лидии — удалось! Вся ее книга — это скульптурная композиция на тему дисгармонии между видимостью и реальностью. И с каждым рассказом, начиная от "Дамы в красных штанах", ее скальпель все глубже врезается в наслоения "видимости" и через срезы психологического крена сознания обнажает реальную суть.
О рассказе "Дама в красных штанах"
"И такая вот яркая нелепость случается в жизни!" — захотелось воскликнуть мне, прочитав рассказ Лидии Григорьевой "Дама в красных штанах". "Светофорная" нелепость, "затюльпаненная"… И словно превосходящий все размеры допустимого букет так и не выброшенных тюльпанов, этот беспардонно разместившийся в ночном такси букет, болезненной вспышкой своего последнего роскошества, почти рассыпаясь, соединяет в себе сразу несколько человеческих жизней. И это уже не букет цветов, а букет человеческих судеб, случайно соприкоснувшихся во временном срезе, случайно оказавшихся — стеблем к стебельку… "в теплом закуте…"
Философская мысль автора поражает глубиной и нестандартностью созданного образа. Как жизнь самого букета тюльпанов, короток и временной отрезок рассказа. Всего лишь ночь, и дама в красных штанах садится в такси. Короток, но огромен по своей емкости и назначению этот не вмещающийся в рамки привычного сознания — букет… Букет, который мог быть выкинут и растоптан… Букет, которым можно было отхлестать по лицу… Букет, которому уготовано теплое место в авто, и ваза… Букет, который мог стать вечной мечтой с домом на берегу океана… А еще он мог почувствовать свое перерождение — в пышность бесконечно благодарственных роз!
Лидия Григорьева искусно вплетает в этот букет судьбу подруги своей героини. В нем запах не прощаемой обиды, нанесенной дарителем… Запах, перемешанный с горечью алкоголя и сигарет.
"Какую же страшную мерзость смог учинить этот человек, чтобы так обильно поливать теперь женскую обиду немалыми деньгами, выстилать из них ковровые дорожки к порогу прокуренной коммуналки, в которой обитала недоступная, надо полагать, для его нынешних притязаний черносливовая, яркоглазая строптивица Татьяна.
Чем он так перед ее подругой провинился, и какую вину хочет замазать, затюльпанить, залюбить? Подруга молчит. Только плачет и пьет. И курит, как паровоз".
Ответ будет в конце рассказа. Ответ как доказательство тому, что одна рассыпающаяся судьба по инерции влечет за собой аналогию следующей… А пока — сопричастность случайностей. Рядом с подругой, Таней Назаретовой, "плюшевый мишка" — начинающий оперный певец. Автор как-то особенно выпукло рисует портрет неуместности того, кто рядом. И тут же заставляет читателя задуматься: а рядом ли? Ведь он на самом деле где-то глубоко в себе и выглядит в себя самого запрятанным, "картинно и трогательно берегущим свое певческое горло, вечно укутанное безразмерными шарфами домашней, таниной, кстати, вязки". "Весь в густой, коричневой, мягко-плюшевой бороде, он и вправду был похож на большого игрушечного медведя. Настоящий ли, живой ли".
Все это мысли дамы в красных штанах, садящейся в ночное такси. Она измучена долгим выхаживанием страдающей подруги. Она почему-то втащила в такси этот не ей подаренный букет. Втащила, как свою дальнейшую судьбу. И подсознательно — мгновения мистического настроя: а выкинула бы чужой букет, как чужую судьбу, может, своя не случилась бы грустным продолжением? Но это уже мысль за гранью написанного. Случайная ассоциация. В сам же букет непроизвольно вплетается взгляд таксиста с говорящей фамилией — Гена Пустовойт. Его взгляд на усталую ночную пассажирку — как передача иной реальности. Глядя на даму с букетом в три часа ночи, в мороз, он мыслит на уровне своего убого-пошлого сознания.
"Для бэ старовата, — прикидывал Гена, — за тридцатник уже. Таким цветы не дарят, уже сами готовы хоть что подарить! Ай, да мне-то што за дело! Десятка не пахнет!"
Но хорошо бы, когда бы только такими его рассуждением измерялась сиюминутность возникновения дамы в красных штанах — Ларисы Ухтомской. Его скудное, обделенное интеллектом нутро как бы выворачивается при взгляде на "острый бриллиантовый лучик", блеснувший на ее пальце. Эта яркая деталь непроизвольно вызывает ассоциацию с рассказом Камю "Посторонний". Там у героя Мерсо блеснувшее на солнце острое лезвие ножа вызывает экзистенциальный поток спонтанного действия. У Гены Пустовойта экзистенция выражается в извлечении собственной выгоды от знакомства. Причем, предварительно спонтанность эта как бы извергается грязным подсознанием вечно неудовлетворенного нутра:
"Брюлик — что надо! Моей бы Заре таких по паре! Эх, кабы не зарок, да не старый урок, тряхонул бы я эту патлатую дуру!".
Вот тут-то он и сказал свою странную фразу о "поросяти и закуте".
И следом, как бы отрывающийся от букета лепесток, отживающий свою планиду, грязно сворачивающий свой окрас в закрученную ржавчину обреченного бытия. Так выглядит его откровение ночной пассажирке. Откровения не от души, не от желания поделиться с временным попутчиком, а с явно прослеживаемой целью — расположить к себе разговором, чтобы извлечь в последствие выгоду.
"Ехать было не так уж и далеко по московским масштабам, но Гена все же успел рассказать Ларисе, что недавно женился на беженке из Карабаха. Непонятной нации деваха, Заремой зовут, но теплая и сладкая, словно мед! Перепугана до смерти, все дома сидит, Москвы совсем не знает. Всю родню ее сожгли вместе с домом соседи справа. А соседи слева спасли Зарему, да и вывезли в Ростов-на-Дону, где ее тетка замужем была за мужичком из породы "чистим-блистим". Много такого народу на наших югах: сами шнурками торгуют, а дома сплошь ковры, да и жены их с дочерями все в кольцах, не хуже твоих...
Вот это он зря сказал. Почувствовал, как пассажирка напряглась, небось уж газовый балончик приготовила. А все эта гласность сраная! Газеты извопились все — про грабежи да про самозащиту имущих граждан от беспредельщины! За шапку, дескать, прибьют, а за шубку — уж точно, что в живых не оставят".
В короткий путь по ночной Москве, в этот маленький временной отрезок, Лидия Григорьева своим особенным языком чувств и художественных эпитетов заставляет как бы до дрожи расшевелить букет читательских нервных сплетений. Расшевелить саму эпоху…
И, как перед падением в пропасть, переворошить собственные нелепости, соединенные в охапку временных ненужных соцветий и опадающих лепестков. Этот Пустовойт добьется того, чего не добьются люди с высоким интеллектом и тонкой структурой чувств. Изящно и завораживающе автор подводит эту мысль к своему логическому завершению.
"А вам, случайно, водитель не нужен? На постоянной основе?", — вдруг ни того ни с сего спросил "бомбила". Наверное, бдительность пассажирки решил притупить. Так она подумала, не зная, что он, вспомнив мягкую, как пух, обильную плоть своей густоволосой Заремы, которую и подкормить, ни чем попало, хочется, и обуть-одеть бы рад в морозы-то, беженку свою голожопую, ни во что попало, — спросил всерьез.
…Такой нонсенс "продуманной" спонтанности заставляет невольно вздрогнуть и возмутить этот агломерат дурно пахнущих словес, идущих от устраивающихся в жизни, от становящихся почти хозяевами жизни — "бомбил". И не перестаешь удивляться, как же их пошловато-выгодные сценарии легко воплощаются в жизнь! Воплощаются, погребая под собой вроде бы никак не причастных к ним носителей иного сознания. И каждый такой носитель, будто слепец, без разбору наспех прилаживает друг к другу разновременные цветы… И снова пленяет образная мысль автора, умение кратко передать состояние человека в состоянии той эпохи, в которой ему выпало жить. Прозаическое уплотнение слов, на первый взгляд, вроде бы не свойственное поэту. А Лидию Григорьеву мы знаем прежде всего как поэта. Но и ее прозаически подобранная композиция современных нравов не позволяет оторваться от канвы повествования.
"Дама в красных штанах, да в шубе, да с тюльпановым костром в руках, посреди промороженой, обнищавшей и словно бы обезлюдевшей Москвы времен перестройки да перестрелки — уж точно, что жена шиша какого-то нито. А то и кооперативного воротилы. Провозвестника нового порядка, как в газетах пишут…
Повертев в руках бумажку с нацарапанным номером телефона, Лариса не выбросила ее в помойное ведро, как поначалу хотела. Вспомнила, что через две недели возвращается муж из Австралии, откуда и брюки ей эти светофорные передал как-то с нечаянной оказией. Вот пусть его этот странный Пустовойт на машине и встретит".
Этим интеллигентским желанием — пусть каждому станет лучше! — героиня рассказа Лариса Ухтомская, сама того не осознавая, подписывает приговор своей будущей судьбе. Не буду раскрывать содержание. В сюжете случится свой уникальный поворот. Скажу только, что букет ее героини, всего несколько минут проехавший в такси по ночной Москве, рассыплется и увянет, пусть не как у подруги, не извиняющее, не низводя до алкогольного утешения, совсем по-другому, но не менее выпукло в осознании горечи и абсурда собственной растоптанности. И в растоптанности этой "острым лучом" уже не бриллианта на пальце, а словами таксиста, вспомнившимися через 15 лет, завершится чудовищное уравнение. Дама в некогда красных штанах, обладательница некогда чужого судьбоносного букета красных тюльпанов, на вопрос бросающего ее мужа: "Да кто ты такая?" — ответит словами той случайной нелепости: — "Ну, знаешь ли... Я пока что еще твое порося. В теплом закуте..."
И эта фраза горько вместит в себя все искусно разбросанные по канве рассказа эпитеты эпохального негатива.
И в этой фразе сквозняком пронесется, замрет и словно отразится в экзистенциальном зеркале Камю глубина человеческой печали.
Такая яркая нелепость возникновения всего сущего.
Спонтанность распадающегося букета…
Когда я прочитаю все рассказы — от первого до последнего — то с удивлением для себя отмечу уникальность их композиционного построения. Яркость образа дамы в красных штанах в начале книги как бы трансформируется в птичий образ с яркостью оперенья — в конце. В последнем рассказе "Долина Попугаев" — буйство жизни как бы перевоплотится в состояние усталости, в сонамбулическое состояние много пережившего и вместившего в себя человека… Череда отрывочных судеб плавно вольется в тотальную жару, в некую плазмоидную расплавленность, в которой все растворяется и превращается в яркие пятна попугайного окраса. Переживания прежних взрослых героев вернется в свое первородное сознание — мальчик качает куклу… Такая отстраненная от реальной жизненной суеты уже детская, перенесенная на игрушечную форму существования — чуткость. И само значение "долины" обретет уже иную плоскость успокоения…
И все рассказы, ведущие читателя к "Долине Попугаев" будут похожи на философскую и психологическую встряску человека, идущего по перекладинам шаткой лестницы высокого подвесного моста. От жизни до смерти. И каждая перекладина — это возможность альтернативы: сделать еще один рывок, преодолевая напряжение и удерживаясь на весу или сразу сорваться вниз…
О рассказе "Станица Лондонская"
"Ой, ты моя Галю, Галю золотая..."
При первом взгляде на рассказ сразу подумалось: "Какая пластика мареновых тонов!" Автор так явно живописует чужеродную мне языковую среду величественной Лондонской станицы, что я невольно чувствую себя рядом с этим ученым-доктором Сергеем Стрепетовым в театре, где раздражает само пение исполнительницы романсов, испытываю его дискомфорт. Заставляет улыбнуться подмеченная автором деталь:
"Хорошо ему было только наедине с микробами, как говорится. Неизвестно еще, кто из нас высшие и разумные существа, мы или они — это один только Бог знает, не совсем кстати подумалось ему, старательному православному неофиту."
Весьма необычная мысль о разумности всего существующего, — подумалось и мне, читателю. Правильно сложившаяся жизнь человека — всегда разумна, но уютно ли в ней самой человеческой душе?
Вот жене Стрепетова — неуютно, как бывает неуютно и неловко человеку, всегда привыкшему быть на высоте, а языковой барьер высоту эту разрушает. В чужеродной Лондонской станице она чувствует себя подавленно. Пластика мареновых тонов все тянется, пока читаю про его жену Киру, пришедшую в театр вместе с приехавшей погостить сестрой Сергея.
Наконец вздрагиваю, услышав живой "суржик" и не лишенное юмора авторское сравнение, относящееся к заговорившей продавщице пирожков в театральном буфете:
"— Ой, та невжеж цэ вы? Ой, та Сергей же Василич! Чи вы мэнэ нэ впизналы? Цэ ж я — Даша Подолянко-Вотерсмит!
Сергей изумленно уставился на окликавшую его из-за прилавка девицу, словно бы на заговорившую статую".
Пластика унылости мгновенно разрушается, будто спокойно прилаженные друг к другу микробы в мироощущении Стрепетова перевоплощаются в цветовую мозаику и пускаются в пляс. Дончанка Даша в Лондонской станице! Доктор вспоминает, что когда-то лечил ее аллергические ногти. Вроде некстати прозвенел по струнам памяти ее внезапный говорок. Ведь Сергей только что хотел полакомиться пирожком, пока жена слушает там неприятную ему исполнительницу романсов.
Снова удивляет мастерство автора. Ведь палитра жизнеописания погрузившихся в Лондонскую станицу людей умещается в краткий промежуток — между желанием досыта насладиться вкусными пирожками и самим вкушением. Процесс буквального вкушения переходит в неожиданно метафизическую фазу. Перед глазами проносится причина перемещения Даши с донской земли сюда, сам импульс жизнерадостности таких женщин, хозяйственность, уют, умение вкусно готовить… И певуньи настоящие! Масса превосходства над скучно-научными женщинами в одной из престижных столиц мира. И что-то еще прорывается в его памяти. Прорезается… Что? Но автор пока еще растягивает предвкушение.
"А пирожок так и торчал у Сергея меж пальцев, едва надкушенный. Ох уж этот “ноблес оближ”! Хуже, чем врачам, на людях приходится только узнаваемым актерам".
Но вот через желание вкуса настоящей еды, настоящего наслаждения наконец-то прорезается в сумрачном, на первый взгляд, герое рассказа и тот не испробованный до конца вкус жизни. Только сейчас, "через восемнадцать лет" через воспоминания о Гале Безродной будто вонзился в него этот вкус. И тот кусочек сладостно-уютной жизни с ней, прерванный рациональной разумностью. И будто всколыхнул все его существо вспомнившийся голос ее песен.
"Ой, ты Галю, Галя молодая!.. Йихалы казакы, забралы з собою...", — любила она напевать, провожая ночами Сергея на последний трамвай. Потому что ночевать ему, профессорскому сынку, байбаку, оболтусу, родившемуся с серебряной ложкой во рту, следовало в родительском доме, в своей постели".
И вот Лидия Григорьева как бы ненароком раскладывает на составные этот вкус, перебивая им размеренный, разумно сложенный микробный уклад. Раскладывает до слюноизвержения, будоража настоящий аппетит. Нет, не только к еде. Аппетит к радостной наполненной любовью жизни!
"А наваристые борщи, воздушные пампушки, вареники с майской клубникой и сладчайшими летними вишнями, голубцы со сметаной, кабачковые оладьи, жареные с чесноком баклажаны, сочные говяжьи котлетки, свиные отбивные размером с добрую тарелку, квашеная капустка, моченые яблочки, соленые арбузы и, вершина этой кулинарной пирамиды, жареная картошка с грибами и к ней — большая миска соленых, прямо из дубовой бочки, зеленых, бурых и красных, как солнечное ядро, сочащихся ярым соком помидор..."
И тут же автор дает возможность своему ученому герою провести этот штрих, отделяющий все размеренно-разумное от самого понятия "быть счастливым!" Такой легкий и печальный, сожалеющий блик — всего лишь черточкой между возможным и свершившимся.
"И никогда, никогда и ни с кем он больше не чувствовал себя таким желанным, таким коханым..."
От момента взгляда на аппетитные пирожки до самого их неуемного поглощения прозвучало до боли щемящее, что-то вдруг выпавшее из его жизни:
"Ой, ты моя Галю, Галю золотая".
Вот и все, кажется. Незримый подвесной мост с шаткими перекладинами, кажется, уже достаточно раскачал состояние незыблемости. Состояние, в котором человек думает, что он уже достаточно хорошо и правильно утвердился в этом временном отрезке под названием ЖИЗНЬ. И вроде бы сама тема УСТРОЕННОСТИ со всеми ее издержками — исчерпана. И не стоит испытывать судьбу, исследуя другую перекладину шаткой лестницы.
Но Лидия Григорьева с неуспокоенностью придирчивого мастера как бы отставляет в сторону уже совершенно вылепленную тематическую скульптуру и, не выпуская из рук скарпель своего мыслительного процесса, берется создавать новую. И в рассказе "Фуфайка Феофанова" тема эта звучит еще более мощно, с филигранной точностью прорезей и углублений в скульптурном отражении мятущегося сознания.
(Окончание статьи см. в след. номере "Поэтограда")
| |