|
Материалы номера № 07 (379), 2020 г.
Анатолий ДОМАШЁВ
Анатолий Домашёв — поэт, переводчик, эссеист. Окончил Ленинградский Кораблестроительный институт. Автор книг «Ветви и мачты», «Жизнетворения мои», «Наказание охотника», «Прежде чем», «Жребий». В 1960–70х гг. посещал ЛИТО «Нарвская Застава». Живет в Санкт-Петербурге.
ИЗ ЖИЗНИ ДАЧНОЙ * * *
«Самой национальной чертой русского человека является его застенчивость». Сергей Аверинцев
Как же мне нравились эти мужчины — те, что вернулись живыми с войны! Знают лишь Ангелы, а не машины, силой какой они были сильны. Ангелы легким дыханием Феба пишут по небу небесным пером — вместе (случайно ль?) средь ясного неба с тучкой, нежданно рождающей гром? Вспомнил я послевоенное лето вроде бы тоже без всяких причин, может, мне Ангел напомнил про это, не забывал чтоб я этих мужчин…
* * *
Карандашиком самую малость подрисую резьбу у перил. Состоялась ли жизнь?.. Состоялась: дерево вырастил, дом сколотил, правда, Бог так и не дал мне сына — наперед Он все знал обо мне: был бы сын — сын, наверное б, сгинул не в Афгане, так хуже — в Чечне.
ПРЕКРАСНОЙ АВГУСТОВСКОЙ НОЧЬЮ
Когда б не надо в ночь вставать и «зверю» двери открывать, я спал бы, как младенцы спят, — без снов от головы до самых пят, но, когти-гвозди в дверь вонзив, «зверь» дверь трясет, как под мотив азартных сабель в «Гаянэ» иль плеч цыганок — «нэ-нэ-нэ: трясется дом уже, не дверь, попробуй не восстань теперь с постели теплой — не с одра иль спать вполглаза — до утра! И я встаю: по трапу вниз спускаюсь, как артист «на бис», впускаю «зверя» в дом иль в ночь, а хвост меня благодарит, привет пушистый мне дарит касаньем нежным по ногам за то, что смог ему помочь, — уже почти исчезнув прочь. И восхожу я к новым снам с прилипшей рифмою к губам.
ИЗ ЖИЗНИ ДАЧНОЙ
Друзья ушли из сада на станцию пешком, им было очень надо вернуться в город — днем. Они так заспешили и будто невзначай — смеялись и острили, отвергли торт и чай, пропели пару «шпилек», прервав застолья гул, так хохотали и шутили, перевернули стул, оставив беспорядок на дружеском столе, следов строку вдоль грядок — на вскопанной земле, качнули у калитки, коснувшись на бегу, тугих бутонов слитки с шипами на боку. И кончился вдруг праздник и выходной поник, как театральный «задник» — без публики, без них… Лишь муравьи на горке термитника живого толклись в своей тусовке и не гневили Бога: им хлопоты и хаос — не суета, а — долг, как горожанам хаус — и смысл трудов и толк: погибнет муравейник — без муравьиных масс, а город-человейник — жив будет ли без нас?..
* * *
Бабочка стекла не понимает — небо стало твердое, как лед. Мордочку и грудку разбивает, снова разгоняется в полет. Бабочка влетела на веранду через дверь, распахнутую в сад, бабочке не вылететь обратно, не вернуться глупенькой назад. На веранде — двери нараспашку, занавеска плещется в дверях, бабочке ль понять свою промашку — крылышки ломает впопыхах. Вот окно с бездонной синевою, облака пушистые на нем, небо — голубое, голубое и манит далекий окоем! Но родное небо — стало твердое, как лед!.. Бабочка лишь сутки проживет.
* * *
Садовник умер — сад стал диким, зарос травою, одичал, и не урочищем безликим, а красотою сад блистал! Садовник умер — сад разросся, сад плодоносил, цвел, дышал, шептались замыслов колосья, когда в них ветер залетал. Лишь ночью темной в черном шуме врал борщевик из темноты: садовник предал вас — не умер, рай предпочел, отдав кранты!.. Но сад иначе время мерил, и даже ночью сад не спал: он в смерть садовника не верил — в ночах его прихода ждал.
ЯБЛОКИ 2014 ГОДА
Вчера отцу исполнилось бы 105 лет, он молодым погиб во время оно, и вот под яблоней сижу я, старый дед, на холмике зеленого газона. Не мог погибший видеть этот сад, не мог прожить — ни стольких лет, ни стольких зим, вот я и собираю осень в кузовок, беседуя с отцом своим погибшим — как с живым. Я поднимаю яблоко с травы, кладу в корзину и ползу к другому, не подымаяся с колен, а вы, наверное, подумали: старик, вам незнакомый, дошел до ручки — во как! — на карачках уже передвигается по саду… Прошу, не беспокойтеся — на дачках теперь ходить там только так и надо всем тем, кто пережил, в конце концов, столетие своих родных отцов. А яблоки — красны, сочны и тверды, пожалуй, сохранятся до зимы и новогодний стол украсят гордо, и вспомним ароматы лета мы, сентябрьский миг яблокопада, как «бабье лето» здесь боготворят, как яблоки из собственного сада с ветвей фонариками в памяти горят, со стуком падают на землю, на траву, но я уже навряд ли их переживу.
ЧЕРНОВЫЕ ТЕТРАДИ
Вот амбарные тетради: кто бы их когда читал и чего, скажите ради, столько я их сохранял? Дорогие мне тетради — их тут ровно сорок штук! — для себя ведь, не для дяди расчищаю трюм-сундук — ну а жалко станет вдруг?.. Не сгрести ли их в охапку и в рюкзак все — к папке папку, и на дачу — на растопку прямо с ходу — в жар и в топку? Черновую эту стопку, что уже сравнима с сопкой, кинуть сразу, хоть сейчас?.. И — не верю в свой рассказ!
* * *
Два сумасшедших жгли стихи: один сжигал, другой — потворствовал. Был первый тверд, второй — апчхи! – злосчастию способствовал: не суетился, не спешил, листочки подавал из папочек, а гений — плакал, жег, крушил и в небо с дымом уходил босой — в домашних тапочках…
ЦЫГАНСКИЙ ПЕРЕПЛЯС
Жил в Синявине цыган — Мишкой звать, Васильев, танцевал, как ураган, — кто ж его осилит?.. Всех он пляшущих мужчин знал в поселке нашем. «Выйдет пусть любой-один — всех, мол, перепляшем!» Знал цыган и тех из них, кто плясал, но лишь в охотку, тех, кто в танце так же лих — «отбивать» умел чечетку! Папка мой ее и «бил» — с детства был в ней леп он, а чечетку (кто забыл) — нынче кличут «степом». Понимал и папка мой — коль плясать, то — в настроеньи, а цыган был непростой — с гонором и «мненьем»: «Среди наций, среди рас нету танца краше, чем цыганский перепляс: давай, Филя, спляшем!» И однажды как-то раз папка Мишке скажет: «Выходи, неровен час, кто кого — покажем». Первым выступил цыган — с шуткой, со смешками, распрямив красивый стан, топал сапожками, танцевал очень легко и почти привычно, глядя в небо высоко — в общем, как обычно. Вышел папка, круг затих: «Как-то спляшет Филя?» Папка понял это вмиг — вскинул плечи-крылья и пошел, пошел, пошел — музыка взыграла, ах, как шел он хорошо, заводясь помалу. На носочек, на каблук, станет балериной, перебор ли перестук — танец ли, картина: по коленкам, по губам — хлопает ладонью, то кругами , то к рядам, то — возле гармони. А потом опять — «пролет» по большому кругу, и — так весело идет, улыбаясь другу… Видит, кажется, цыган по веселым лицам: Новый пляшет ураган — легче легкой птицы… Перепляса шум и гам отозвались эхом: вскоре будто бы цыган из Синявина уехал. Говорят, что тосковал, вроде даже плакал, ну а как в войну пропал — все покрыто мраком.
ПИСЬМО КОНЕЦКОМУ
Виктор Викторыч Конецкий, дорогой наш капитан, дом писательский стал чтецким, как без музыки баян, — пуст писательский «монблан»: старый классик жил последним, и теперь меж этажей только топот малолетних неписательских детей… Нету книг — нужна ль бумага в цифровые времена? Слова «русскаго живаго» медный грош теперь цена — нет профессии «писатель», книгу пишет каждый «сам»: сам-писатель, сам-издатель — не текло бы по усам! То английский, то немецкий в стенах дома зазвучал… Виктор Викторыч Конецкий — слова полный адмирал, сквозняки свистят над миром, пробил вроде грустный час, но жива ваша квартира, все в ней живо — как при вас!
ВСПОМИНАЯ ИГОРЯ ЛЕОНИДОВИЧА МИХАЙЛОВА
Меня цитировал Михайлов, когда о нас писал статьи — не как какой-то «размахайло» иль «обучайло-закидайло», не с кондачка, не в забытьи, не втихаря — хи-хи, хи-хи, — как такелажник «вира-майна», он воздымал наши стихи, что сочиняли мы ночами, к нему тащили на ЛИТО. В очки он хмурился сначала, потом кричал: «Постой, постой!.. Давай попробуй так ли, этак, ведь тут, пожалуй, есть кой-что»… А как он рад был рифме свежей, как будто сам ее нашел — и улыбался — счастлив, нежен: ну, до чего же хорошо!
| |