|
Материалы номера № 01 (397), 2022 г.
ЕВГЕНИЙ МОРОЗОВ
Евгений Морозов — поэт. Родился в Нижнекамске. Закончил филологический факультет Елабужского государственного педагогического института. Публикации: журналы «Дети Ра», «Стороны Света», «Артикль», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Формаслов», газеты «Поэтоград», «Литературные известия», порталы «Сетевая словесность», «Textura». Финалист поэтических конкурсов («Хижицы», «Вечерние стихи»). Автор четырех книг стихов. Член Союза писателей XXI века.
ОПИСАНИЕ ПОЦЕЛУЯ * * *
Неповадно, палевно, но верно, по примеру веры, по чутью, житию святого Моргенштерна жизнь настроить — музыку свою. Ободрялки, плакалки, игрушки — это быть доходчиво должно, как учили блогеры в избушке, говоря в экран через окно. На десятки, сотни и на тыщи одобрений — мира на краю — умные настраивать глазища, умирая в камеру свою. Может, эта смерть-видеотека не хайповей палого листа — житие простого человека и сама его непростота… Не затем, чтоб все узнали лично, как звучит, как выглядит живой, просто так он лучше, чем обычно, — вечный блогер Господа. И твой.
ПОЕЗД ВИНОВАТЫХ
В долгом поезде куда-то ехал самою весной, видел — с видом виноватым люди ехали со мной, ели суп из бич-пакетов, спали сверху и внизу, и как стыд давил за это, за мелькание в глазу... Вещи, головы и пятки, ровный стук подпольных рельс — ехал поезд без оглядки мимо синевы небес... Боковой сосед в окошко все глядел, как часовой, а потом упал немножко головой на столик свой... С видом словно покаянным задремал он у окна, и над ним сияла странно непонятная вина. Головою он в сторонке на руках своих лежал, а над ним навис тихонько горней совести кинжал. Может, он убил, ограбил, может, мучился тайком, может, женщину оставил в положении каком... Поезд, где как будто спрятан человек, а стук во мглу — виноватей виноватых ехал я в своем углу. Я глядел в свое окошко, я скучал, входя в тоску, я сошел с ума немножко, я придумывал строку, слушал песни с тишиною, ел и пил, томился сном, и висело надо мною, и сияло за окном — заоконная, иная, и вагонная, моя, непрожитая вина и даль по самые края... Кто расскажет, что с тобою, если долго ехать, плыть, если плохо сам с собою человек умеет быть. Если он умеет много, не умея быть в беде, если он — еще дорога в мысли, в прошлое, в нигде...
* * *
Камня, Господи, равнодушья мне за пазуху снаряди, чтоб не кончиться от удушья или ножниц внутри груди, чтобы время пошло спокойно, и не жгла меня докрасна ни зазноба, ни, словно войны, красота твоя, белизна. Даже если тоска невольна, даже если, свались беда, человеку должно быть больно и не пофигу иногда, но потухший и так смотрящий, как завернутый в гордый плащ, он совсем не такой пропащий, над бегущей строкой стоящ… Вспомянет он стихи, мотивы и цитаты на все века, убедится, что страсти лживы, и насколько права строка… Утешаясь, умней не станет: на бумаге слова сухи. Но когда-нибудь перестанет… Камень, ножницы и стихи.
РОДНИЧОК
В горнем смехе и звонком имени холодок — родниковый нож, словно ты говоришь «держи меня» и пригоршню воды даешь... Словно нету другого выхода и приятнее нет беды, чем пригубить мне, чем испить тогда из ладоней — твоей воды. А приникни к воде протянутой и дотронься к тебе едва — словно яркие брызги странно ты рассыпаешься на слова. И молчу я, водой наученный, отшумевшего дня среди, темноночия, темнолучия, темновесной крови в груди... И не хочется отступаться мне, даже если разлейся тьма и исчезни ты — между пальцами из ладоней — вода сама... Средоточие света в голосе, силой утренней холодна, но слова твои — это области, где лишь теплые времена... И все в памяти шевелящейся, как подобное миражу — этот смех твой, живой, искрящийся, серебрящийся — я держу.
ДУША
Пел о чем-то поп, молчали люди, думали о смерти — страшном чуде, было стыдно, трудно: светлым днем человек уходит в чернозем. В воздухе, воде, лесистой дали — вымыли, отпели, закопали: должен дуб иметь и холмик-снег в землю уходящий человек... Человек молчит, а речь заходит про него — ничто не происходит: он переселен из наяву в память, сожаление, листву... Разве мало он и не затем ли выкормил, родил, сошел на землю, выяснил, какого же рожна человеку родина нужна. Жизнь его из счастья и тревоги — оказалась правильной в итоге, из хлопот, из смерти, из любви — жизнью, как ее ни назови... Знаешь, если слезы закипают, вымоют, споют и закопают, в памяти развеют без следа, все равно земля ты и вода. Прорубись асфальтовой травою, заметайся рыбою живою, опрокинься в чаше голубой — ничего не сделаешь с тобой. Тело, из какого то и дело нити нервов, сшитые умело, мысли вслух, которых не сложить, чтобы быть лишь телу, это тело слишком горячо. И хочет жить.
* * *
Да, не в морозной соли — в тепле и на свету лежал я в летнем поле с соломинкой во рту. Глядел из трав согретых на небо без конца, слыхал касанье ветра, речовку кузнеца. С руками под затылком, с ногою на ноге — я чувствовал, как жилка стучала на виске. Из тысячи мелодий струящегося дня я чувствовал — проходит немало сквозь меня. Поля, стога, кривая дорога через лес — но их красот тогда я не оценил, как есть. Свистел в пути, не ведал, куда, но только в путь, слетал с велосипеда на землю — отдохнуть. Не могший не сорваться, я был то там, то здесь, мне было, может, двадцать, я улыбался весь. Рассчитывал на лето и с ветром в голове в дыре прекрасной где-то полеживал в траве. Да, в пору сна и роста зима — как не зима. Да, я был счастлив просто. Да, я сошел с ума.
* * *
О пацан, что в школьной мужской шеренге утешался пендалем, но без слез, на суровых игрищах — «Ж..па к стенке», ты в итоге выиграл и подрос. Ты сквозь память вышел из всех напастей через тридцать лет на привычный свет, но гораздо шире и коренастей, человек с пакетом, в котором нет. Загляни в себя — только снег и паперть, где с душой протянутой, дел среди, в кружевное прошлое крепко заперт, выходи из памяти, выходи… Знать не знались или не говорили, но долбили, родину-мать твою и мою, и так наизусть любили, что с протянутой памятью я стою. Отпиши мне мысленно или тоже встань на месте, в памяти теребя, почему, прохожий мой, и за что же я узнал тебя, я узнал тебя…
ВНИМАНИЕ ЖЕНЩИНЫ
Бабочка, севшая на подоконник, ветер, дернувший густую ветку, лунная рябь по вечерней воде — разве не это вниманье женщины? Как хорошо, что в этот момент вы не связаны детской страстью, не оправдываетесь, не городите — просто плывете, совпав во времени. В перечне дел, где счастье в клеточку, вы — две линии — пересеклись, чтобы рассечься после опасности — взгляда, слова, прикосновения. Я заглядывал под одеяло, скомканное обидами и немотой, я слышал разорванную простыню, воду из крана, гремящую мебель… Поверь, что лучшее — предпочесть язык стрекоз, воробьиного утра, взгляд с намеком, встречу без слов, боль, когда ничего не ранено. Женщина, думающая о тебе и ни о чем, так и останется — среди туманов и обстоятельств, невозможностей и ожиданий… Ты, подоконник, ветка, вода, бабочку, ветер, лунную рябь — просто знай и тихо храни, пока они не рассеются в памяти…
* * *
В момент житья-битья о стену головою ты хочешь, чтобы я побыл самим тобою, в тревогу, в радость, в жуть, весною и зимою, — ты ждешь, чтоб кто-нибудь побыл тобой самою… Самим, самою, сам — как страшно ты и странно привязан к небесам и именам тумана, как ясно в день любой, что умереть и сбыться возможно лишь собой, собой самим родиться. В чужую шкуру влезть, как в страшную берлогу — ужели правда есть и нужно ли, ей-богу? Родной, до сухоты, не свой, что уж прохожий, а все одно — не ты, тобой не станет все же. Да будет сон, где близь с телами без испуга, что гонятся срастись, втираясь друг во друга, за крепь, за цветь, за прыть, за время стать судьбою — лишь только бы не быть, не быть самим собою…
* * *
Как в казенном доме электрочайник я согрел и думал попить чайку, но пока крутился, то этот чайник уж почти остыл и сказал «ку-ку». Я еще не понял все и старался разогреть по новой, но хоть бы звук — не шумел никак он, не загорался и не грел, поскольку сломался вдруг. Но не вся остыла вода, похоже, раз теплом, оставшимся в ней, вполне заварил себе я и выпил все же. И такого было довольно мне… Человека с шапкою-невидимкой знал я тысячи детских солнц и лун — как он был горяч и туманил дымкой, закипал от планов и как был юн. Но с него однажды стащили свитер и загрызли в драке толпою всей, он плевался кровью своей, избитый, под пинки-смешочки и крики «эй». Он тогда сломался, почти остынув до поры, пока из руин и трав не пришла вдруг девушка, сердце вынув, не нашла его так, за руку взяв. И он вспыхнул заново, хоть казалось, будто выжат жизнью и нелюдим… Видно, что-то теплое в нем осталось. И такого было довольно им.
* * *
Хорошо просыпаться в 5:30 утра выходного неспешного дня, видеть то, как лежишь ты на смятой вчера простыне и глядишь на меня. Хорошо, что за окнами свет заиграл, и легко, как пригубить питье, можно видеть глаза твои, видеть овал, все лицо и все тело твое... На белесую память, ночную сурьму, на свеченье и мякоть тепла — ты распалась, ты вся отошла в не пойму, как опять появиться могла... Словно рыбы, лежащие на берегу, мы любили сквозь воздух беды — на последнем дыхании, на «не могу» — эту жизнь, эту близость воды... За насущную жадность, за то, что светла красота, и за радость невмочь — мы сжигали друг друга, мы гасли дотла, мы тонули в спокойную ночь... Мы измучили ум, эти страсти неся, лишь бы не было жизни иной — только чувство тебя, что ты рядом, что вся, ощущенье того, что со мной…
ОПИСАНИЕ ПОЦЕЛУЯ
Силой травы, прорастающей асфальт, глупостью реки, сталкивающей суда, неотвратимостью мудрого утра — я целовал тебя, загнанную в смех… По твоим уступам, овалам, земляничной мякоти, обнимая запах отвечающего тела, я задыхался наверх, торопя дыхание, вжимался в тебя обезоруженным зверем. Ты — превращалась в дикую сладость, васильковое поле, капли на струнах, в опьяняющие глаза, темнеющие близко, ты звенела в ответ понятливой нежностью. В тебе, открытой, как детская книга, я ходил и читал не сказанные слова: «милый, «любимый», «я без тебя не могу» — средь будничных фраз и междометий… Все это мелькало, все это то, чего человек устыдится, как слабости, чем назовет по имени чувства, меняющие жизнь, не дающие выбора. В твоей стране зачеркнутой нежности, исправленной любви, многоточий взгляда так много вежливых умных страниц, где тебе удается не плакать одной… Не плакать вдвоем, не плакать со всеми, не плакать со мною — влившимся в губы, говорящим, как нет ничего, как это похоже на сон, забывшийся прежде… Тело твое, которое я чувствую горячими прикосновениями сквозь одежду, его изгибы, его волнение — с приветливой силой оно отвечало… С горечью инея, усыпляющего траву, с живостью судна, затертого во льдах, с выживанием наощупь среди темноты — ты длилась, плавилась, прекращалась… И странно отпрянув, как будто в игре, смотря друг на друга детским испугом, мы дышали с улыбкой, и я видел близко твое тепло, твое желание…
* * *
На травинки шесток, на росы огонек как запрыгнул кузнец-удалец — он рассыпал росинку на тысячу строк, он зашелся от стрека, подлец... Ты, укушенный зверь мой, чьи ноги востры, ты, зеленая пустошь да тишь, ты зачем этим стрекотом, шелестом — ты, ты куда — прямо в сердце строчишь. Нет покоя, но ты говоришь про покой: кто хотел бы с тобой разделить небо, полное самою тихой рекой, трепет крыл, паутинную нить... Средь опасного леса овечьей травы не ослабишь ты, не приструнишь — однострунную силу живой тетивы, даль рассвета, кромешную слышь... Я люблю, как ты спрятан в лесное шитье, как ты страшен и в заросли скрыт, как повсюду присутствие чую твое, как зеленая песня звучит... Я затем-то и слышу и слух свой несу, что душа моя сбита в строку — из того, как ты тихо взрываешь росу, чтобы петь, чтобы быть начеку...
| |